Литмир - Электронная Библиотека

А наяву — искусственная нога. Он дал ей имя Маруся. А ту, запасную, что была в ящике, звал неласково — Аленой, а свой пенсион в 86 рублей — Егор Егорычем, и когда первого числа шел на площадь к присутственным местам, в казначейство, то говорил:

— Пойду за Егор Егорычем.

Обступали его знакомые мальчишки; показывали ему на небо, еще не вечернее, и спрашивали:

— Барин! Ведь народился молодой месяц. Куда девался старый?

Седельникову почему-то очень нравилось слово «народился». Он долго в уме повторял его и потом говорил, смеясь:

— Куда девался старый? Эх, вы, дураки! И чему вас учат в школе? Старый на звезды покрошили.

Мальчишки смеялись, рассказывали родителям и скоро, неизвестно по каким основаниям, в городке прошел слух, что японцы повредили штабс-капитана. Ничего не понимали ни мальчишки, ни город, который совершенно справедливо выделили за штат.

И вместо счастья, вместо интересной и веселой жизни, о которой мечтал еще с корпуса, на долю выпал этот тихий городок, тихий звон к вечерням, тихие и скучные жители. Девушки его не замечают, не смеются, когда проходят мимо, — все знают и смотрят на деревянную ногу. Нога унесла все: с тех пор как ее отрезали, стал толстеть, лысеть, носить пенсне, и даже усы почему-то сделались рыжими. И бриться он стал не так часто: раз в неделю, по субботам, часа за два до всенощной.

Вагон наполнялся пассажирами.

«Кого-то бог пошлет мне в попутчики?» — думал Седельников и разглядывал соседей: какой-то иконописный старик в поддевке, с ним толстая старуха в бархатной шубе и платке. Стоят в проходе у окна, разговаривают и мешают носильщикам.

«Нумерок второй будет там-с!» — послышался разливной говорок в другом конце вагона. За носильщиком шел высокий человек, лет тридцати двух, в шубе с пушистым воротником, в желтых перчатках, и прищуренными глазами взглядывал в те купе, мимо которых проходил.

Седельников смотрел на него и думал:

«Господи! Почему всегда так ласковы носильщики!»

Это была первая дума, — показная, наружная. А внутри, под ней, как под слоем, уже шевелилась вторая, — тайная, глубоко скрытая, еле для самого себя заметная:

«Не хромает. Красивый. Бритый. Глаза прищуренные».

— Вот здесь, — повернувшись к своему барину, лебезил носильщик.

— Ну, что ж? Клади, — ответил пришедший, начал медленно снимать с правой руки перчатку, взглянул на Седельникова, догадался, видимо, что это попутчик, и ласковым голосом, в противоположность прищуренным глазам, спросил:

— Далеко изволите ехать?

«Это он надеется, что освобожу нижнее место», — сообразил Седельников, сразу загорелся неприязненным чувством и ответил, стараясь походить на богатого барина, холодным тоном: «Да. Не близко». Отвернулся к окну и, довольный собой, стал разглядывать, как в промежутке меж рельсов мужик на голове тащит какое-то ведро: похоже, будто несет сахарное мороженое.

Не в голове, а, казалось, где-то далеко, в душе, под сердцем, уже была вторая дума:

«Усмехнулся. Пренебрегает. Подумаешь! Шушера иерихонская. Увидит, что хромой, еще усмехнется. Узнает, что нога деревянная, — еще усмехнется. Лягу спать, — подумает: почему не снимает сапог? Догадается. Усмехнется. Шушера!»

Носильщик уложил чемоданы и побежал за другими вещами.

«Как баба, — думал Седельников, — семьдесят семь мест с собой таскает. Ты бы еще письменный стол захватил…»

И вдруг среди шума, толкотни, суетливых, неспокойных, мелко-тревожных разговоров послышался женский голос:

— Ты здесь?

С радостным лицом, со светлыми, широко открытыми глазами, с поднятой на лоб вуалеткой, с большими длинными стеблями белых роз в руке шла по коридору женщина. Она спешила, она боялась опоздать, — и разрумянились зарей ее упругие щеки, и горели глаза, — видимо, бегала по всем вагонам, искала бритого, слегка запыхалась, — жарка была шуба, — и от этого, должно быть, была красивее, чем всегда, и ярче, чем всегда, и радостнее, и приветливее, чем всегда, расширялись ее глаза и горело в них, не потухая, не уменьшаясь и не усиливаясь, что-то редкое, хорошее, всем видное и понятное, ибо даже старик иконописный, который всем мешал, вдруг перестал разговаривать со своей старухой и смотрел вслед той, что шла, поспешая, с белыми розами в руке.

Седельников взглянул, все понял и подумал:

«Еще одна дура в бархатной шубе».

И вдруг стало досадно: зачем это подумал? Кажется, не нужно было этого думать.

— Ты здесь?

— Здесь.

Седельников оглянулся, — тот, бритый, уже снял шубу. Был он теперь в статном, хорошо выглаженном костюме, в воротничке с отложными концами. Не успел Седельников разглядеть только одного: какого цвета у него галстук. И когда он снова видел мужика с сахарным мороженым, то мучительно, неотвязно, как будто в этом была какая-то разгадка, вертелось одно желание — узнать: какого цвета галстук?

«И на что это нужно? — тревожно удерживал он себя. — На кой черт? Ну, буду смотреть в окно, — заставлял он себя, — вот идет мужик, несет сахарное мороженое. Мужик, дай сахарного мороженого! В чайный стакан, на гривенник! Клади с верхом!»

А где-то под сердцем, как обезьяна, вертелась одна мысль:

«Ну какого цвета галстук? Может быть, благодаря галстуку он так красив? Может, в галстуке — весь секрет? Может, за галстук любит его женщина эта?»

— А я вот тебе принесла розы, — слышался из купе разговор, и в тоне этой фразы ясно Седельникову одно желание: «Похвали меня за эти розы, приласкай, взгляни так, чтобы была видна и твоя любовь».

И отвечает он коротко, но за короткими словами этими слышится другое, им двоим и их глазам только понятное, — договаривают радостные глаза:

«Спасибо, милая».

Поцелуй. Что он целует? Руку или губы?

— Спасибо, милая.

«Шифрованные телеграммы».

Он тронут. Он еще раз целует. Что? Руку или щеку? Так хочется оглянуться, — хоть на сотую долю секунды.

«Ах, черт возьми! — думает Седельников, и от досады чуть не выступают слезы на глазах. — Да какое же мне дело? Ну и пусть целует ей губы, руки, глаза… Может быть, и цена-то этой женщине — десять целковых. Что мне? Экой дурак я стал! От одиночества, что ли? Да ведь стоит захотеть… Эй, мужик! Дай сахарного мороженого! Что за дурацкий мужик болтается здесь под окном с ведром на голове? Заявить бы начальнику станции, чтобы хорошенько взмылил его, осла этакого! По путям посторонним лицам ходить строго воспрещается».

Взглянул Седельников на часы: двадцать минут шестого. Часы идут на пять минут вперед: значит, по-настоящему — четверть пятого. До отхода поезда — еще семь минут.

«Мало, мало вам осталось, дружки сердечные!» — думает Седельников, на сердце делается легче, и он напевает мотив, — веселый мотив, прыгающий на высоких нотах.

А там, за спиной, — опять поцелуй.

«Черт возьми! — И снова негодование вселяется в сердце Седельникова: — Это вам поезд, — вагон второго класса, а не дом свиданий! Целоваться можете в меблированных комнатах!»

А за спиной говорят:

— Милый ты, мой милый! Только одна дума о тебе и есть! Ну, пиши же чаще! Ну, не забывай! Ну, дай слово!

Седельников думает:'

«Он напишет! Жди! Держи карман! Как приедет, так сейчас же за горничной ухаживать начнет. Едет-то, должно быть, в Ростов. Знаем мы ростовских».

А за спиной говорят:

— Поставь розы в воду. Возьми у проводника стакан.

Говорит почти шепотом, но ведь все же слышно, глупая женщина!

— Я, — говорит почти шепотом, — заколдовала розы. Розы чудотворные. Я с ними молилась. Понимаешь? За тебя, за любовь мою молилась…

Говорит почти шепотом:

— Розы будут сниться тебе. Я хочу, чтобы они снились тебе!..

Все говорит почти шепотом, как будто о ворованном, но ведь все же слышно, глупая женщина, — слышно так, будто молотом стучишь ты по железной стене, — и Седельников орет вдруг:

— Пр-роводник, чер-рт бы тебя драл, скотина этакая! Закрывай дверь, если идешь! Не май месяц!

В ответ послышалось:

109
{"b":"559749","o":1}