— Ох ты, доярочка моя, — радовался он. Шли они с Верой прямо в смальтовую синь предгрозового неба, которое опиралось на лесистую синегривскую гору, и, настроенный Василием Ивановичем на философский лад, Серебров развивал перед Верой мысль о том, что удачное сочетание противоположностей — наиболее благоприятное условие для гармонии в семейной жизни.
— Ты спокойная и сдержанная, а я психопат, так что у нас все будет хорошо. Ты будешь уравновешивать меня на семейных весах.
— И не думаю. Ты слишком вознесешься, если я окажусь на противоположной чаше, — отказывалась Вера. — Я тоже могу быть психованной. И кроме того, жизнь сложная вещь, — добавляла она уже серьезно, словно Серебров был вовсе мальчишка.
— Скажи на милость, и откуда ты это знаешь? — задирался он и лез целоваться.
— Да что ты, злодей? Все рыжики истоптал! — вскрикивала Вера. Став на колени, они замирали. Из травы возникали серые, с прозеленью кольца рыжичных шляпок. Рыжики росли тут «мостами». Если долго смотреть в их кольца, то покажется, что это начало трубок, идущих в глубь земли. А какое оранжевое полыхание разгоралось в корзине, какой неповторимый дух шел от них! Рыжики были целой поэмой, которой можно было восхищаться всю обратную дорогу.
Днем они купались. Вера в плотно облегавшем ее грудь и талию голубом купальнике, стыдливо глядя под ноги, шла к воде. Серебров замирал, любуясь ею. Она чувствовала его взгляд и сердилась.
— Не смотри на меня так.
— Я не могу не смотреть, — шептал он. — Это преступление — не смотреть. Я смотрю на тебя как на произведение искусства.
С тонкой талией, полноватыми крепкими ногами, длинными распущенными волосами, она была какой-то новой, еще неведомой ему. Почему-то он не предполагал, что она такая красивая. Вера закручивала волосы и боязливо входила в воду. Серебров налетал на нее, брал на руки.
— Я же тяжелая, — отбивалась она, болтая ногами, но он не отпускал ее, и она обвивала его шею руками. Они брызгались, барахтались в воде. Верины длинные богатые волосы рассыпались и касались воды.
— Опять замочил, — сердилась она. — Вот и сиди теперь жди, пока я их расчешу да высушу.
— Русалка, дикая Бара, Ундина, — выкрикивал он, греясь на солнце, и терпеливо ждал, пока Вера расчешет волосы и упрячет их под платок. В простом длинном платье Анны Ивановны Вера уже была не такой притягательной и яркой, как в купальнике. Простая, понятная, с веснушками на носу и щеках.
— Баба у меня баская да ядреная, — поддразнивая ее, говорил Серебров голосом дяди Мити.
Вечером они варили уху. Непременно на костре. Иной ухи Василий Иванович не признавал. Вчетвером они сидели у косматого огня. Рвалось вверх пламя. Отсветы его синусоидой изгибались на волне, поднятой почти невидимой во тьме самоходной баржей. Огонь освещал спокойное темное, как у старой женщины из племени индейцев, лицо Мамочкиной, седоусого Василия Ивановича. Анна Ивановна уже который раз повторяла для Сереброва и Веры романтическую историю о том, как во время войны готовили в их деревне посылку для фронта. Тогда она была молодая и статная. И вот она вышила на кисете слова: «Самому храброму» и вложила в него записку. По этой записке написал ей получивший кисет раненый снайпер Вася Очкин. Потом он приехал сюда и нашел ее. Этот снайпер Вася и оказался Василием Ивановичем Очкиным, за которого она вышла замуж.
Анна Ивановна, несмотря на годы, не утратила восторженной приподнятости. Когда Василий Иванович отъезжал в своей сварной просторной лодке, она махала ему рукой и всегда выходила его встречать на берег. Она говорила уважительно:
— Мой Василий Иванович — опытный первостатейный речник, — и чувствовалась гордость в этих словах за него и его занятие.
Слушая Мамочкину, Серебров смотрел в костер и думал что, может быть, счастье заключается как раз в том, чтобы вот так бок о бок жить вдвоем до самой старости, воспитать и проводить в жизнь детей и не устать друг от друга, а найти великолепные достоинства, которые заставят еще больше ценить один другого. После этих размышлений он вдруг находил такое же спокойствие и такую же, как у Мамочкиной, житейскую мудрость в Вере.
На реке терялся счет времени. Сереброву казалось, что они давно-давно живут здесь. Это ощущение появилось, видимо, оттого, что за августовский погожий день можно было переделать прорву разных дел: сходить за грибами; играя силой, поколоть для Очкиных дров; покатать Веру на весельной лодке, сбродить на озера за щурятами для жарехи, просто посидеть на берегу и поглазеть на реку.
— Какое сегодня число? — встревоженно подняв голову, спрашивала Вера не один раз на дню. Она боялась, что замещающая ее учительница не так, как надо, составит расписание, а она, опоздав, не успеет ничего исправить. Или вдруг она начинала тревожиться за Танюшку.
— Живу здесь и один день кажется за три. Ты не врешь, что сегодня двадцать первое? — испытующе спрашивала она Сереброва.
— Вон крикни на барину, спроси, какое сегодня число? — советовал он.
Василий Иванович, держа на отлете, читал на завалине «Трибуну».
— Это вчерашняя у вас? — спрашивала осторожно Вера.
— Вчерашняя, — говорил Очкин, шурша газетой.
— Глупенькая, это же завтрашний номер, — веселился Серебров. — Как, Василий Иванович, там за нашу поимку не объявлено вознаграждение?
Он был беззаботен. Его не тревожили ни свои, ни колхозные дела. В Ложкарях все знает Маркелов, и будущая семейная жизнь рисовалась ему легкой и определенной: он заберет Веру и Танюшку к себе в Ложкари, так что зря его супружница волнуется из-за расписания, завучем ей в Ильинском не быть. В Ложкарях начнется благоденствие. Чего еще желать? Милая, добрая, заботливая Вера. Теперь он знает, что лучше, чем жить вместе с ней, ничего быть не может. И Вера, конечно, знает об этом. Серебров был убежден, что знает, но он ошибался. Однажды он проснулся среди ночи. За окном хлестал ливень, и кто-то могучий катал в небе валуны. Они с треском раскалывались, освещая синеватыми вспышками комнату, гнущиеся под ветром стволы раскосмаченных молодых берез. Синие сполохи поздней августовской грозы. Потом гром ушел в сторону. Серебров лежал, слушая его дальние добродушные, как псиное урчание, раскаты, дробь капель о стекла. О туго оклеенный бумагой потолок гулко ударялись мухи, встревоженные грозой. Ему показалось, что проснулся он не от грозы, не от стука этих мух о барабанно натянутую бумагу, а отчего-то неясно-тревожного и щемяще-безысходного. Откуда взялось это ощущение? Он прислушался. Вера рядом с ним дышала спокойно и тихо. «К чему примерещилось?» — подумал он и хотел повернуться на бок. Вдруг до него донесся задавленный безутешный всхлип. Серебров встрепенулся. Вера. Как же так? Он спит себе, а она плачет? Кто ее обидел? Или она боится грозы?
Он обнял ее, стал целовать в горячее мокрое лицо.
— Ну что ты, что с тобой, Верушка? — шептал он, — гладя ее.
— Ни-и-чего, — всхлипнув, ответила она. — Так, ни-и-чего.
— Как ничего? А почему плачешь? — допытывался он.
— Я-а, я б-боюсь, — прошептала она, наконец.
— Ох ты, глупая, — проговорил он с превосходством взрослого. — Чего бояться-то? Это же гроза. Ну, разбудила бы меня, — великодушно, успокаивающе сказал он, утирая ей слезы.
Но Вера всхлипывала, тычась лицом ему в плечо, и Серебров вдруг понял, что плачет она вовсе не из-за грозы, не из-за страха перед раскатами грома.
— Ну что, Танюшку вспомнила? — подсказал он ей, стремясь скорее утешить и успокоить. А она завсхлипывала еще горше и безутешнее.
— Я б-боюсь, я б-боюсь, — наконец выдавила она из себя дрожащим голосом, — что ты, что ты опять м-меня б-бросишь, — и плечи ее затряслись в плаче.
Серебров прижал к своей груди Верину голову.
— Ох, и дурочка ты, а еще завуч, — сказал он все с тем же небрежным великодушием.
— Я знаю, — всхлипнула она. — Я знаю, ты меня отцом будешь попрекать. Что он дядю Грашу… что он такой, а потом бросишь. Но я сама его ненавижу. Из-за этого, из-за того, что он маму мучает, что у него эта, Золотая Рыбка. Все ведь знают. Мне стыдно. А ты смеешься, тебе хоть бы хны.