Марал понял человека. Развернулся и бесшумным, осторожным шагом — под копытами не хрустнул ни один сучок — удалился в чащу. Корнилов обессиленно опустился на пень. Вытянул усталые, гудящие от напряжения и боли ноги.
Уже трое суток он шёл по лесу, взбирался на густо поросшие деревьями горы и спускался с них, перепрыгивал через ручьи и вброд, по осклизлым камням переходил реки, снова забирался на очередною, кудрявую от зелени гору, там, встав на наиболее высокую точку, камень или пень, вглядывался в пространство — не мелькнёт ли где среди нескончаемой зелени красная крыша кирхи или яркий бок побелённого извёсткой дома.
Трое суток — и ни одной деревни по пути, а значит, ни одного куска хлеба. Предположение Мрняка, сделанное ещё в Карансебеше, что через тридцать часов они будут в Румынии, — граница под боком, — не сбылось.
Корнилов знал, он нюхом своим солдатским чувствовал — австрийцы ищут его, они до сих пор не потеряли надежды поймать беглеца. Кстати, именно в эти дни газета «Pester Lloid» сообщила следующее: «Вчера вечером патруль заметил на берегу Дуная в г. Коморне подозрительного человека в штатском. При попытке задержать неизвестный бросился в реку и утонул. Сегодня труп извлечён из воды, в нём узнан бежавший из плена русский генерал Корнилов, который и похоронен на Коморнском кладбище».
Писали о Корнилове часто — и мадьяры, и австрийцы, и немцы, писали, собственно, одно и то же, мол, Корнилов пойман и расстрелян, труп его закопан там-то. А живой Корнилов меж тем всё продолжал упрямо двигаться на восток, к своим, пробирался через лесные завалы и карабкался на скользкие глиняные кручи, по брёвнам, по камням переходил реки, голодал, но от цели своей не отступал — шёл вперёд, ориентируясь по солнцу, по приметам, — он знал много примет, которые помогали определять, где юг, а где север...
Погода испортилась. Наступил август — месяц предосенний, в горах было много туманов, они выползали из ущелий, похожие на гигантские ворохи тяжёлой сырой ваты... Утром и вечером шёл дождь, противный, как зубная боль, мелкий, как пыль, — холодная влага проникала всюду, кажется, хлюпала внутри, где-то около сердца.
Одежда промокала насквозь, ландштурмистская шинель делалась грузной, пропитывалась дождём настолько, что из неё можно было выжать целые ручьи воды. Сил становилось всё меньше и меньше.
Однажды утром Корнилов проснулся от странного ощущения, будто на него кто-то смотрит. Взгляд был пристальным, изучающим. Может быть, на него смотрел и не человек вовсе, а зверь. Несколько секунд Корнилов лежал неподвижно, с закрытыми глазами, потом открыл их и рывком поднялся на ноги.
Перед громоздким, похожим на старую чёрную копну выворотнем, под которым ночевал Корнилов, стоял человек в чабанском одеянии, с топорцом в руке — топорик был насажен на длинное, расписанное потускневшими красками древко.
— Ты кто? — спросил у Корнилова чабан.
Язык был немного знаком Корнилову — генерал сообразил, что на его ночёвку набрёл румын либо гуцул, — многие слова были понятны, они имели славянские корни. Тяжесть, натёкшая в руки Корнилову, приготовившегося к драке, ослабла, он неожиданно улыбнулся чабану.
Тот улыбнулся ответно.
Корнилов махнул в сторону недалёкой сырой горы, окутанной туманным поясом.
— Туда иду. Домой.
— Домой... — эхом повторил за ним чабан, слово это прозвучало грустно, словно чабан понял, о чём думает этот усталый худой человек.
— Домой...
Десять минут назад Корнилов действительно видел во сне свой дом, Таисию Владимировну, склонившуюся над пяльцами — она никак не хотела оставлять этого девичьего увлечения, хотя муж много раз говорил ей:
— Бросай своё занятие, ни к чему тебе, Тата, ломать глаза!
Таисия Владимировна в ответ улыбалась тихо и кротко. У Корнилова от таких улыбок на душе всегда делалось светлее, и если ему угрожали беды, они обязательно отступали...
— Да, домой, — подтвердил Корнилов.
— Русский? — спросил чабан.
— Русский, — не стал скрывать Корнилов.
Чабан сделал рукой приглашающий жест:
— Пошли со мной!
В колыбе, чабанском доме, сколоченном из неошкуренных досок (судя по всему, доски были обычной отбраковкой, на здешних лесопилках эту обрезь по дешёвке продавали сотнями километров), пахло кислым молоком, горелым жиром и ещё чем-то — похоже, сухими травами.
Чабан ткнул рукой в топчан, застеленный несколькими овечьими шкурами:
— Садись, русский!
Корнилов сел, вытянул ноги, огляделся.
— Здесь можешь чувствовать себя в полной безопасности, — сказал ему чабан. — Жандармы сюда не заходят. Боятся. Последний раз были лет двенадцать назад. Но тогда колыбы этой ещё не было. — Чабан усмехнулся.
Место для колыбы было выбрано удачное — рядом с горы со звоном падал чистый горный ручей, в небольшой запруде, которая была видна через открытую дверь, плавало несколько проворных рыбёх — форель или хариусы, высокое зелёное дерево широким пологом, будто зонтом, прикрывало колыбу сверху.
Небольшое оконце было завешено рогожей, чабан сдёрнул её с гвоздей, и в помещении сделалось светло.
— Ты русский — голодный, — утвердительно произнёс чабан. — Посиди немного, я тебе приготовлю еду.
На стене, как раз напротив оконца, висело две иконы — Николы Чудотворца и Почаевской Божьей Матери. Корнилов почувствовал, как у него неожиданно сделались влажными глаза, в висках потеплело.
Он опустился перед иконами на колени, перекрестился.
— Молю тебя, святое Провидение, не оставь русский народ без помощи, выведи его на путь истины и вечной жизни, чтобы он поборол всё зло и с чистым сердцем совершил свои дела по приказу дедов и чтобы единой душой, единым словом и единой мыслью шёл к своей заветной цели.
Корнилов перекрестился и поднялся на ноги. Подивился тому, что молитва у него будто бы сама по себе родилась, вот ведь как слова сложились складно, одно к одному. Чабан за стенкой гулко ухал топорцом, располовинивая небольшие сухие поленья. Корнилов повесил свою сырую, пахнущую прелью шинель на гвоздь, подумал, что она хоть немного просохнет в тепле колыбы. А если хозяин ещё затопит печку...
Усталость навалилась на него, словно и не было ночного отдыха под выворотнем, не было зыбкого прозрачного сна. Он сомкнул глаза и на несколько минут забылся. Едва прозрачная темень наползла на него, как он опять увидел Таисию Владимировну. Её лицо находилось совсем рядом с его лицом, Корнилов немо шевельнул губами, потянулся к жене и в то же мгновение проснулся.
Чабан продолжал громыхать топорцом за стенкой колыбы, через несколько минут он внёс в дом несколько крупных поленьев, положил на пол у печки, потом внёс целую охапку поленьев помельче.
— Отец, откуда у тебя эти иконы? — спросил Корнилов.
— Они у меня давно, — сказал чабан. — Ещё отец, царствие ему небесное, принёс эти иконы из Почаева. Он ходил туда молиться.
— А сам ты какой веры?
Чабан улыбнулся неожиданно грустно:
— Русской. — Он быстро, очень ловко растопил печку, отёр тыльной стороной ладони взмокший лоб. — Только мадьяры нашу веру не любят и измываются над ней.
Растопив печку, чабан достал из маленькой кладовки, приделанной к колыбе, кусок холодной жареной баранины. Корнилов почувствовал, как голод стиснул ему горло. Чабан выложил баранину на стол, на плоскую, со следами порезов дощечку, придвинул еду Корнилову. Потом положил рядом полкруга будзы — сыра и большую круглую буханку кукурузного хлеба.
— Ешь, русский! — сказал он.
Корнилов, едва сдерживая себя — на еду хотелось накинуться и рвать её руками, — начал есть. Запоздало наклонил голову в благодарном поклоне.
— Ты грамотный? — спросил его чабан.
— Грамотный.
— Скажи, кто кого осилит, русские немцев со всеми их приспешниками — с австрийцами, мадьярами и так далее, или, наоборот, немцы русских, а?
Корнилов отложил в сторону кусок баранины — после таких вопросов в горло не полезет не только мясо...