Я протиснулся вперед и тихонько попросил у Кордье дозволения посещать его занятия. Весело взглянув на меня, он велел мне приходить в коллегию Ламарш, двери которой открыты для всех, без всяких рекомендаций. А этот дворик предназначался только для тех, кто уже постиг основы наук.
– Завтра в Ламарше. А теперь отдыхайте!
Я хотел блеснуть красноречием, но лишь пробормотал слова благодарности.
Спустя несколько дней я сидел в большом помещении в окружении двух десятков молодых и не очень молодых людей. Теснясь, кто на скамьях, кто на ящиках, они трудолюбиво записывали основные понятия риторики, которые излагал Кордье. Я слушал, поражаясь тому, что студенты позволяли себе болтать и вертеться. Кто-то ткнул меня локтем в бок. Мой сосед с заговорщическим видом протягивал мне клочок бумаги. То, что я увидел, привело меня в ужас. Кордье заметил мое смятение:
– Ковен, дайте мне листок! Похоже, он очень взволновал вас!
Вот я и провинился, подумал я, заливаясь краской.
Бумажка перешла к учителю. Это была гравюра. Папа, вставив свой член в лошадиную задницу, засасывал мужское достоинство какого-то короля.
Матюрен Кордье улыбнулся:
– Вот его святейшество Папа Климент VII в любимой позе… Да и король Франциск, похоже, в восторге от такого засоса.
– Это не я… – запротестовал я.
– Неважно кто, Ковен, нечего целку из себя строить. Картинка, разумеется, возмутительная и клеветническая, тем не менее отражает некую реальность. Увы, Папа снискал себе репутацию утонченного гурмана. Говорят, он очень ценит французскую снедь. В конечном счете сия отвратительная гравюра является опасным заблуждением, однако это не помешает нам задуматься.
Я было засомневался, но быстро понял, что он не шутит.
Не терял хладнокровия, Кордье прислушивался к ропоту, сопровождавшему его комментарий.
Студент из Голландии поднял руку. На плохом французском он заявил, что больше не понимает, о чем говорят. Размеренным тоном Кордье продолжил, однако в его голосе я уловил насмешливые нотки.
– Такие карикатуры некоторые вывешивают на стенах церквей. Надо сказать, что это наилучший способ истолкования запретных идей.
Он повернулся ко мне:
– Как видите, Ковен, никаких потасовок, никаких побоищ, я всего лишь жду, что вы будете вести себя серьезно и рассудительно, особенно когда у инквизиции появится повод сжечь вас! – произнес он, помахивая гравюрой.
Не знаю почему, но меня охватило смятение. Никогда еще я не испытывал страха перед картинкой, не боялся слов. Но злился я на себя за то, что не сумел отшутиться. Я пришел сюда отстаивать свое мнение, а оказалось, что я просто мямля, слабак и растерявшийся провинциал! Тут гнев мой пал на мэтра Матюрена. По какому праву он так легко, насмешливо говорил о нечестивом рисунке, который только что был нам показан?
Размышления мои были прерваны. Студенты с веселым гомоном вскакивали с мест. Конец урока я не запомнил вовсе. Одни уходили, другие толпились возле кафедры. Я чувствовал некую неудовлетворенность. Мне казалось, что я каким-то образом должен доказать свою приверженность евангельским истинам и их земному воплощению Клименту VII. Студенты вышли. Матюрен Кордье смотрел на меня.
– Ну, Ковен, вижу, вы все еще под впечатлением. В харчевне вы сможете развязать язык.
Отказаться я не посмел…
Вечерело. Вместе с Кордье и несколькими товарищами я пошел в таверну.
Студенты увлеченно слушали речи учителя. Каждого он убеждал в необходимости читать труды греков и римлян в оригинале, несмотря на то что Ноэль Беда, ректор коллегии Монтегю и синдик Сорбонны, добился запрета книг на греческом. Даже если бы я думал так же, как Матюрен, в тот момент я бы предпочел услышать об этом запрете из уст кого-нибудь другого. Потому что мне было страшно. Я понимал, что поддался соблазну, слушая остроумцев, разрушавших незыблемые истины. Для них коллегия Монтегю, где меня ждали, являлась пристанищем лжи. Ее ректор Беда был не в чести у Кордье, но всемогущ в Париже; при этой мысли волны страха захлестнули меня с головой. Однако благожелательность Матюрена располагала к доверительным признаниям. Я поделился с ним своими сомнениями относительно коллегии Монтегю. Профессор долго смотрел на меня. Затем сказал, что из стен коллегии вышли самые лучшие богословы. Тем более что старая схоластика в сочетании с суровой дисциплиной сулили душевное спокойствие тем, кого слишком свободное подражание Христу повергало в замешательство.
В этот момент в трактир вошел высокий мужчина в рясе бенедиктинца и громко заявил, что хочет пива, много пива. Кордье прервал свою речь.
– Франсуа! Иди сюда, покажи этим детям, как утоляют жажду знанием и наукой.
Высокий человек подошел. Насмешливо улыбаясь, смерил взглядом сидящих за столом. Кордье представил нас. Упомянул, что я будущий воспитанник коллегии Монтегю.
– Что ж. Придется пернуть ему в нос. Это будет единственная струя свежего воздуха за все годы учения у фанатиков Монтегю.
Улыбнувшись, он дружески хлопнул меня по плечу.
– Давай выпьем, – произнес Кордье, – научи моих птенцов, как вести сражение словами!
В приплюснутой шапке, из-под которой торчала его красная, напоминавшая морду быка, рожа, пердун плюхнулся прямо напротив меня:
– С какой планеты ты к нам свалился, ворон?
– Я из Нуайона.
– Он учит греческий.
– Следует ли мне прекратить эти занятия? Труды на греческом запретили недавно, и я не знал об этом, – осторожно уточнил я.
Я был рад, что смог принять участие в беседе.
– По приказу сорбоннских смиренников и Беды Злокозненного у меня изъяли всех моих греков – врачей, философов, комедиографов, всех! Но, к счастью, латынь совсем иное дело, и в Париже есть немало храбрых печатников и книготорговцев. Смотрите!
Он небрежно извлек из своего балахона маленькую книжечку и, весело глядя на меня, пододвинул ее ко мне.
– Держи, юный латинист, прочти нам вот этот отрывок.
Я быстро пробежал глазами строчки. С трудами Сенеки я уже был знаком. Однако сей ментор из таверны, без сомнения, хотел спровоцировать меня.
– А это не опасно? – осторожно спросил я, тревожно озираясь по сторонам.
Все смотрели мне в рот. Я сделал то, о чем он меня просил.
– «Правда ль это иль мы, робкие, тешимся сказкой, будто живет тень после похорон?»[1]
– Громче, малыш! – настаивал ментор.
– Но это же отрицание…
– Бессмертия. Но так как это написано еще при жизни Христа, что мог знать о бессмертии автор? Читай и понимай, куда латынь может завести тебя, когда у тебя есть хорошие книги.
– «К смерти мчимся мы все. Тех, кто достиг реки, чьей клянутся водой боги всевышние, нет нигде.
Словно дым жаркого пламени, черный только на миг, тает, развеявшись, словно тучи, что нам тяжкими кажутся.
Иссушает Борей натиском холода, – расточается дух, нас оживляющий»[2].
Я остановился. Никто, кроме сидевших за нашим столом, не обращал внимания на мое чтение. Однако я заметил, что Матюрен Кордье, похоже, приуныл: сидел, уставившись взглядом в одну точку на столе.
– Продолжай! Самое лучшее впереди!
Его самоуверенность подавляла; за столом воцарилась атмосфера капитуляции; его взгляд впился в меня так глубоко, словно хотел увидеть, как бьется мое сердце.
Я бросил взгляд на своего учителя. Тот печально качал головой.
– «После смерти – ничто, смерть и сама – ничто, мета в дальнем конце быстрого поприща. Алчный, надежды брось; робкий, забудь свой страх: время и хаос всех алчно глотают нас. Знай: неделима смерть; губит и плоть она, и души не щадит»[3].
Мне не хватило дыхания, я остановился. Тогда Матюрен взял у меня из рук книжечку и недрогнувшим голосом завершил цитату: