По дороге к часовне Мартевиля я задавался вопросом, понимали ли клирики язык, на котором вели службу, думали ли на этом языке или пользовались им исключительно для того, чтобы скрыть невежество, растерянность или испорченность, часто становившуюся объектом саркастических насмешек моего отца.
Я давно заметил склонность священников украшать обыденные слова латинскими окончаниями; такая манера изъясняться именовалась кухонной латынью. Я забавлялся, слушая, как они жевали полупонятные слова на языке, обреченном служить их самодовольству. Все монахи и клирики, которых я знал, имели в обиходе свое прозвище. Часто им было название животного, замысловатым образом латинизированное. Ги ценил меня за то, что я умел эти прозвища разгадывать, и смеялся от души.
На пороге Мартевильской часовни Жерар ободряюще взглянул на меня; на лице его мелькнула улыбка, надменная и плотоядная.
Стоя на коленях перед алтарем, я с тревогой улавливал обрывки спора, который Жерар вел в ризнице. Он находился там с братом Жоржем, совершавшим богослужения в этой церкви. Нам пришлось заставить ризничего разбудить его.
Мне хотелось, чтобы все поскорей закончилось, чтобы мне не пришлось ничего говорить этому презираемому отцом человеку. Жерар всегда предупреждал, что нельзя подсматривать за братом Жоржем и оставаться с ним наедине, а следовательно, ходить к нему на исповедь, даже по его просьбе; впрочем, кажется, уши брата Жоржа были глухи к детям: он не слышал их, хоть они оборись. Раздались быстрые шаги Жерара. За ним поспевали брат Жорж и ризничий.
– Брат Жорж, – повелительным тоном произнес Жерар, – я хочу, чтобы Жан был назначен капелланом в Мартевиле и Нуайоне. Хочу, чтобы мне, именно мне перешла половина бенефиций часовни в Мартевиле и пятая часть доходов от индульгенций в Нуайоне.
– Это уж слишком! Вы злоупотребляете, я буду жаловаться епископу, – заныл ризничий.
– Только попробуйте! Как секретарь епископа, я назначаю тех, кто идет к изголовью заболевших чумой, и не исключено, что оба ваших имени в ближайшем списке будут стоять первыми. Что ты на это скажешь, Жорж?
Оба клирика переглянулись. Они поняли друг друга.
Как человек, знающий свои права и не лишенный здравого смысла, Жерар продолжал:
– Подумайте, братья мои: в делах мирских следует все тщательно взвесить. Вы готовы умереть, служа вашей пастве, или… или мы с вами пришли к соглашению?
Брат Жорж вздохнул. Безутешный ризничий, кивнув в знак отказа от претензий, отправился к себе.
Отец смотрел на Жоржа так, словно перед ним сидела крыса.
– Что еще?
– Мне кажется, ты учишь Ги дурному, а мне бы не хотелось, чтобы мой Жан попал в беду. Ну, соображаешь? Я знаю, о чем говорю, и, если снова об этом ус лышу, без промедленья расскажу епископу.
Ризничий вернулся с бритвой и тазиком горячей воды.
– Хорошо! Покончим с этим! – нетерпеливо произнес брат Жорж.
Трое мужчин встали у меня за спиной. Взяв меня за волосы, брат Жорж поднял мне голову. Быстро и без церемоний мне выбрили тонзуру, и двое клириков посвятили меня в сан.
– И когда мы получим деньги? – настойчиво спросил Жерар.
– Присылайте мальчика в конце каждого месяца, – нетерпеливо ответил ризничий.
Жерар подавил недовольство.
– Через два года он отправится в Париж, в семинарию. А через несколько лет, когда вернется, счета нашего прихода перейдут к нему, если, конечно, Господь меня услышит.
Я увидел, как исказились лица обоих клириков, охваченных одной и той же холодной яростью.
«Это великий и неповторимый день!»
Жерар то и дело повторял эти слова, прожужжал мне все уши. Мне исполнилось четырнадцать. Я уезжал, вольный в своих поступках.
Я был худ, одет в черное. Попал в ритм, заданный неумолимым Жераром Ковеном. Мне предстояло выучиться, чтобы получать бенефиции, которые верующие миряне выделяли нуайонскому капитулу. Я был в восторге от предстоящей мне долгой дороги. Ведь я столько читал, столько учился, чтобы соответствовать тому будущему, которое начиналось сегодня, ибо Жерар вряд ли останется моим всемогущим наставником, и его гневное око больше не будет следить за мной. Возле дома он дал мне последние наставления относительно учебы в Париже. Никаких развлечений, упорно трудиться в коллегии Монтегю, чтобы поскорее вернуться и занять свою должность в капитуле Нуайона. Мой братец Антуан попросил сразу же по прибытии на место написать ему, а главное, не потерять деньги, выделенные епископом.
Я наспех обнял Жерара Ковена и отправился в путь, даже не обернувшись. Свое стоическое поведение я обдумал заранее. Оно скрывало великую радость избавления от отцовского надзора.
На площади Хлебного рынка собрались молодые люди с узлами и дорожными мешками. В центре стоял Ги и, отчаянно размахивая тощими руками, давал наставления для похода.
– Когда мы тронемся в путь, вы будете делать то, что я вам говорю… С этой минуты в дороге я король, а вы мои подданные… Дорога полна опасностей, но, если вы, мальцы, будете меня слушаться, я вас защищу!
Завершив свое обращение, Ги слез с бочки, на которую взгромоздился, и обнаружил в толпе меня.
– Отлично, Жан! Значит, ты решил присоединиться к нам?
– Если ты не против… Отец говорит, что лучше путешествовать в компании с другими мальчиками.
– Отлично, мой маленький кузен, через три дня мы будем в Париже… Надеюсь, ты слышал мои условия, а? Я главный, но ты не будешь любимчиком только на том основании, что ты мой кузен, а твой отец немного помогал мне… Я самый старший, значит, командую я.
Я согласился, довольный тем, что поход возглавит исполненный решимости предводитель. Взвалив на спину свои вещи, мы затопали по каменистой дороге.
Солнце показывало полдень; вдалеке мы увидели толстые стены города, первого на нашем пути. С самого утра мы шли быстро. Теперь Ги велел нам замедлить шаг.
– Превосходно… Молодые люди вроде нас не станут тратить денежки, едва у них засосет под ложечкой. Нас ждет Париж. Нам дорог каждый грош. Если сегодня вечером мы захотим поесть, придется попросить жратвы у местных крестьян. Но просто так ничего не получишь. Значит… Жан! Почему бы тебе не станцевать на площади перед церковью? А еще ты можешь спеть, дать горожанам еще один повод бросить нам несколько су… Ты же знаешь, как я хочу гордиться тобой, кузен.
– Но я не умею танцевать, – заметил я.
По его мнению, я только и умел, что гнусить на латыни, возвещая спасение праведникам!
– Да уж, наш Жан может и умеет говорить с невеждами, – заверил Ги остальных мальчишек.
Я попытался возразить, но он отвел меня в сторону.
– Жан, не заставляй меня обходиться с тобой по-плохому. Ты знаешь, что должен сделать, давай соображай!
Я бросил тревожный взор в сторону остальных мальчишек.
По дороге я отчаянно пытался придумать заслуживающую вознаграждения речь, сценку или проповедь, но в голову ничего не лезло. За те четверть туаза, что отделяли дерево, возле которого облегчались мои товарищи, от города, я осознал, что хоть и учился больше всех, однако не умею делать ничего, что бы заслуживало оплаты. Какая жалость! Мне хотелось плакать. У меня подкашивались ноги. В таком случае, подумал я, может, лучше надавить на жалость?
Рыночная площадь, бурлящая и пестрая, была забита до отказа. Прилавки ломились от сыров и мяса. Рядом, заглядывая в рот коровам и быкам, бранились барышники. Какой-то знатный господин верхом прокладывал дорогу среди торговцев. Те снимали шляпу, кланялись, а затем принимались расхваливать свой товар.
Заняв место возле ступеней церкви, я попытался спеть, но от страха не смог выдавить ни слова. Тогда я заскакал, пытаясь изобразить что-то вроде гальярды, хотя это наверняка больше напоминало пляску святого Вита. И даже запел, если назвать песней едва слышные бессвязные слова, сопровождавшие мои скачки.