Солдат Тимохин присел.
Циркачев подумал и выставил из-за шкафа набор своих картин номер три: мост в виде обнявшейся пары, звездочет на крыше, раскинувший руки, как пугало или антенна; голая баба Фатьма с подбородком на коленке.
Солдат Тимохин картины посмотрел вежливо, а бабу Фатьму с интересом, однако молча.
— Ну, что об этом скажет друг мой? — спросил Циркачев.
— Я скажу так, — сказал Тимохин, — что лучше тебе отсюда съезжать добром, пока до беды не дошло.
Этот их разговор происходил тогда, когда летчик Тютчев отбыл по делам своим.
— Никуда не поеду, — отрезал Циркачев, убирая картины. — Вам будет пусто без меня и уныло.
Солдат Тимохин вышел, аккуратно прикрыв дверь в мастерскую, и сразу же вошел наш писатель Карнаухов.
— Присаживайтесь, — сказал Циркачев.
Карнаухов присел.
Циркачев подумал и выставил из-за шкафа набор своих картин номер пять: вариация на тему желтого круга и лиловой палочки; голая баба Фатьма в черном чулке, глядящая себе под коленку; сон марсианина — в середине светлее, по краям погуще.
Писатель Карнаухов все это посмотрел со знанием дела и, упомянув, между прочим, пару нужных слов, сказал:
— Арабы были кочевники, а верблюд — корабль пустыни, однако в пустыне, как и в море, нет пресной воды, и в этом, я считаю, вся соль, так что лучше вам отсюда откочевать.
Художник Циркачев стал очень серьезным, уже не поднимая глаз, как святой, а наоборот сказал:
— Но я не поеду, пробуждая добрые чувства и понимание цвета, без чего немыслимо и скучно.
Писатель Карнаухов ушел.
И вошла в мастерскую женщина Нонна.
При виде ее художник Циркачев дал пинка и выставил бабу Фатьму, потом остановился в метре от женщины Нонны и стал настраивать взгляд на ее глаза.
Целую минуту они молчали, а потом женщина Нонна плюнула и вышла, а художник Циркачев стал со злобой укладывать вещи.
25. Я миротворец
Под ногой была шаткая земля обрывом в речку, на которой лилии плыли разрывами. И сосны сучками торчали в чужих глазах и бревнами в моих, прозрачными коконами стволов, из которых повылезли в небо зеленые вершины. И тонкая ольха на берегу, согнувшись в три погибели, удила себя самое в тихой воде. И сердце мое волновалось и скакало не потому, чтобы где-то рядом Нонна, — не было ее где-то рядом; не потому, чтобы я разведчик в тылу у врага, как солдат Тимохин рассказывал. А потому прыгало сердце на каждом шагу, как кузнечик из-под ног, что приехал я в качестве миротворца за город к Циркачеву, сознавая свою историческую ответственность, и шел по этому пейзажу, и пейзаж перепутался с ожиданием и кувыркался у меня перед глазами, как желто-зеленый клоун под синим куполом.
Циркачев лежал больной с книгой в руках, как умирающий Некрасов на картине. Вокруг него стояли в полной готовности толстая баба Фатьма, летучая мышь, дачницы мне незнакомые и разные люди.
— Вот он! — закричал Циркачев, и все оглядели меня с головы до ног. — Что ж это, что ж это вы даже не постриглись, направляясь ко мне, а тут дамы и не удобно.
— Я миротворец, — сказал я.
— Какой лохматый, смотрите, — сказала Фатьма.
— Хорошо, знакомьтесь, — сказал Циркачев требовательно. — Это мой друг, Александр Хвост, выдающийся поэт. Это соседние нимфы, Фаина и Светлана, жертвуют собой, воспитывая потомство своих мужей. Это князь Оболенский, недавно из Харбина, знал Шаляпина, пишет мемуары, сам иногда поет. Мартына Задеку вы знаете — пропагандирует турецкую культуру и ценит мое творчество.
Овладев положением, Циркачев вдруг сказал:
— Что же это вы так подкачали, словно вы, который выше предрассудков, это вовсе и не вы, мой милый?
Я поймал выскочивший от волнения глаз, вставил его на место и сказал:
— Не понимаю вас.
— Будто? — закричал Циркачев. — Вы слышите, он не понимает! — И все посмотрели на меня с любопытством, а многие с неодобрением.
— Там вся эта толпа, праведники, труженики! — закричал Циркачев и вдруг тихо-тихо спросил:
— А откуда у вашей Нонны машина?
— Я понимаю, — сказал я. — Мне пора.
— Нет, — сказал Циркачев. — Пора, может быть, и пора, но машина у нее от бывшего мужа, который спился на пути к искусству, не имея сейчас ничего. А еще труженики, праведники!
Но я уже шел по дороге к станции, удивляясь лягушатам, которые прыгали из-под ног.
«Гугеноты! — думал я. — Именем короля! Дуэлянты! Что ж, дуэлянты такие же люди, как все…»
26. Летчик Тютчев в делах своих
Громадный аэродром был пуст от всего, кроме ураганного ветра, самолета и кучки людей у края поля.
От кучки отделился летчик Тютчев и пошел к самолету — один, без всяких провожатых.
Это был самолет, для глаз сегодня еще совсем непривычный, из тех, что летают не в этом небе, а в том, которое видно станет, если взобраться на это небо, — в том, которое оранжевое и ультрафиолетовое, которое черное и все напролет безоблачное.
То большое небо, для которого это наше небо паркетом, как бы даже корнем, а может, и просто пуховой подушкой.
И в то небо отправлялся летчик Тютчев, идя по пустому аэродрому к самолету, похожему не то на иглу с Кащеевой смертью, не то на хищную рыбу из недосягаемых морей.
Кучка стояла и смотрела, блистая орденами, погонами и складками, очками, околышами и биноклями в наблюдении настоящего.
И когда было пике из того большого неба в это и дальше — с этого неба к земле, то получилось то, что не должно было получиться, и вся сумасшедшая сила летчика Тютчева шла прахом, разрывая ему внутренности, и точка на земле, куда свистела игла с Кащеевой смертью, была на пустом аэродроме, где блестели ордена, погоны и складки.
— Шесть ноль шесть, — сказали самые большие погоны, и им ответили:
— Два ноль два.
И продолжали наблюдения, потому что до понимания было еще секунды, наверное, три.
Вся сумасшедшая сила летчика Тютчева, включая всех нас и его мексиканку, шла прахом, разрывая ему внутренности и в кровь из-под ногтей.
Секунды, наверное, три прошли, и очки, околыши и бинокли заволновались, но самые большие погоны смотрели по случаю вниз, говоря:
— Шесть ноль шесть.
И послушный голос ответил, смотря вверх:
— Два ноль два.
Когда своей силой и еще не своей силой, не щадя живота, летчик Тютчев добился своего и шел потом прочь от поля, отогнав врачей, потому что спешил, он даже не мог оглянуться.
27. Как летчик Тютчев разнял дерущихся и поведал им о самой что ни на есть сути
В этот день, после пике, шофер сказал:
— Может, вы дальше самостоятельно, Федор Иванович, боюсь — горючее, не дотяну.
— Давай, — сказал летчик Тютчев и пошел пешком, трудно ставя стопу на землю.
В нашем дворе иногда — очень редко, но все же иногда — случаются драки, в которых никакого нет смысла, а одни только взаимные обиды, если вовремя не помешать. Причем дерутся только пьяные, не до бесчувствия пьяные, а только так, до воспаления, как бы сказать, мира.
Подходя, летчик Тютчев увидел сцену, так что пошел быстрее, хотя идти было трудно, даже если ставить ногу на землю осторожно. Однако он шел себе и шел, как полагается мужчине в расцвете сил и сдержанности, а потом побежал со всех ног, забыв про свои трудности и осторожности.
В этот день еврей Факторович и солдат Тимохин первые три часа пребывали в мире и дружбе, хотя солдат Тимохин сильно обогнал Факторовича в смысле развития событий, то есть, говоря просто и наобум, в смысле гораздо больше выпил, так как еврей Факторович вообще водку не любил и пил только из вежливости и чтобы не отстать. Зато действовало на него выпитое чрезвычайно убедительно, — он сразу постигал самую суть всего, о чем бы ни заговорили, и давал объяснения налево и направо, не гнушаясь правды.
— Понимаешь, — сказал солдат Тимохин в начале четвертого часа мира и дружбы, — понимаешь ли ты, что такое любовь, но различие в возрасте?