Литмир - Электронная Библиотека

– А, сыночки, прошу прощения, устроил я тут проверку санэпидстанции, – вдруг громким голосом заговорил Пётр Никитич. – Я в ваших краях впервые, занесла меня нелегкая, ешкин кот!

Тут старик сделал такое движение, словно рубанул шашкой по врагу.

«Дед, наверное, еще белогвардейцев помнит, того гляди папаху вытянет, начнет напевать революционные песни и плясать „Яблочко, да на тарелочке“», – улыбаясь подумал Лёха.

В тот момент, когда последняя буква мыслей Лёхи, как уходящая электричка, мелькнула в сознании, дед повернулся в его сторону. Затем отложил ботинок, слегка погладил тупой край своей снежной бороды и произнес суховатым голосом всего лишь одну фразу:

– А ты, сынок, считаешь, что я еще революцию помню? – прокаркал он и внимательно посмотрел на молодого человека.

Сказать, что слова деда шокировали парня, – значит, просто деликатно промолчать. Фраза пожилого заключенного, подобно петарде, взорвалась в груди Лёхи – и тот подскочил на месте.

– Ка-а-к. Не понял. Дед, а как это ты… – больше он не смог ничего сказать, запнулся на полуслове.

Довольный старик прищурил один глаз, словно целился из трехлинейки, а потом незримо и неслышно «пальнул» – коротко выдохнул.

Илья наблюдал за сценой «обстрела» с нескрываемым интересом. Со стороны это выглядело так: дед копошился в своей соломе, осматривал дыру на носках (причем, лишь часть серой ткани прикрывала мозолистую пятку старика), а потом вдруг повернулся к соседу и сказал что-то о революции, мигая глазом при этом, как старый облезлый дворовый кот. Вся эта сцена заняла буквально пятнадцать секунд, прибавив к общему подсчету несколько рваных мгновений.

Минута пятая. Дед вычистил обувь, а потом обулся, даже прошелся по камере, словно модель на показе мод, покрутил носком туфля, будто бы видел ее в первый раз. Теперь его можно было рассмотреть лучше. Как оказалось, у Никитича были чистые, как голубое утреннее небо, глаза. Длинные седые волосы ниспадали на плечи. Ухоженная борода блестела ледяными полосами, ее края аккуратно подстрижены вертикальным прямоугольником, схожим на лопату. Серый пиджак, потертый на рукавах, тем не менее, выглядел добротно. По одежде можно было предположить, что старческие руки каждый вечер бережно укладывали костюм, вешали его в шкаф, нежно поглаживали, словно пожилую, но такую дорогую сердцу женщину.

На брюках виднелась стрелка. А если точнее, это была разделительная полоса, проведенная сотни раз утюгом. Казалось, до конца жизни ничто не сможет сломать эту прямую и несгибаемую линию на ткани.

На туфлях заметны остатки обувного крема. Кое-где кожаная поверхность, натертая до блеска, отражала мир в своем искаженном отображении. И поди разберись, какой мир на самом деле: такой, как мы его чувственно осознаем, осязаем, видим глазами и слышим ушами, или, может быть, мир по-настоящему другой – искривленный в блестящей коже, уродливый и красивый одновременно.

В общем, дедушка выглядел потрепанным, но опрятным. Можно было предположить, что это преподаватель истории, давно вышедший на пенсию, вдруг решивший посетить СИЗО, чтобы направить заблудшие души на путь истинный и чистый. И только две детали портили общее впечатление – рваный носок, оказавшийся не в паре с другим носком ни по цвету, ни по количеству дыр, и яркое, свежее, едва засохшее кровавое пятно, расплывшееся на половину левой стороны пиджака.

– Никитич, ну ты красавец, канешна, – подключился Лёха и тут же съязвил: – Только вот че ты здесь оказался, а не в доме престарелых?

Дед повернулся к вопрошающему с таинственной ухмылкой, а потом подсел к нему и, как обычно, громко сказал:

– Веришь, сынок, бес попутал.

А попутал бес Никитича так. Однажды, когда ему исполнилось семьдесят лет, вышел он на крыльцо своего дома в небольшом, на полторы тысячи домов, луганском селе Большекаменка. При въезде в поселок возвышалось заброшенное здание. Серый с синюшными переливами некрашеный деревянный забор: ограда почти рухнула, по краям двора осталась пятерня досок, на которых, будто от холода на пальцах, проявлялась бледная синева. Дальше – маленький пруд, а справа от него хатенка, на крыше – потрескавшийся шифер, ставший от времени светло-бежевым с нотками желтизны, выбитые окна с торчащими остатками стекол, как прогнившие зубы старика, да покореженные железные ржаво-красноватые двери. В доме когда-то жил дед-шахтер, да спился под конец жизни, запустил себя и хозяйство. А потом, как бывает в селе, угорел: в угольной печи забились проходы (кирпич выпал) – и печная гарь заполнила дом. Задохнулся несчастный. И было тому погорельцу ровно 70 лет, прям как тогда Никитичу.

Итак, Никитич вышел во двор, а у ног крутился пушистый котяра со слипшимися патлами, которого, как и положено в селе, звали Венька. Всех котов в доме деда звали Веньками. Откуда взялось это имя? Вероятно, кто-то из дальних предков котяры был похож на веник – такой же рыжий, почти желтый. Или, может быть, родичей кота звали Вонька, потому что уж очень они воняли: любили поваляться зимой в тепле, в свинарнике. Как бы то ни было, кот терся о ноги Петра Никитича, как нечто вечное, постоянно перерождающееся, – признак неизменности среди затхлой сельской бренности.

– Слышь, Маруся, а помнишь погорельца? Вот, думаю о нем, – поделился дед мыслями с женой.

Та вышла во двор, вытирая руки, испачканные в муке, о фартук. Маруся – женщина лет шестидесяти пяти. Когда ей стукнуло двадцать два года, она пошла работать на шахту бухгалтером. Тогда-то и заприметил ее молоденький парень из отдела статистики.

– А я пухлая в теле была, прям загляденье. Лицо румяное, коса до пояса, – рассказывала она о себе бабкам-соседкам. И обычно после этих слов глубоко и грустно вздыхала. В каждом кубическом сантиметре выдоха – неисчислимый объем сожаления: по утраченной юности, жизни, которая, как муха, что назойливо крутилась вокруг, да неминуемой осенью засохла под оконным стеклом.

– Человек наблюдает за собой как бы со стороны, но не видит себя и проживает задарма жизнь, – рассуждала бабуля о прошедших годах.

А прожила она с Петром жизнь вполне себе простую и невыразительную. Двое детей, трое внуков. Все пристроены – в городе. Дед в юности за ней ухаживал: жили они в разных селах, так он ходил пешком по пятнадцать километров, высматривал ее в окне, кидал камушки.

– Иногда приходит ко мне, извещает о своем присутствии – камешки кидает в окно и стук, стук по стеклу. Как по сердцу, я слышу звон, а сама вся почти дрожу, – говорила она соседке Нюре, а та послушно кивала головой.

А что сейчас? Маруся утром встала, кур, гусей покормила, растопила печь в летней кухоньке, свинье жрать поставила, а дед пока возится со своими кроликами. Вот вчера пятеро дохлых достал из клетки: мрут кроли, сволочи, как мухи. Как вышли на пенсию, всего и делов-то – внучков ждать да животинку кормить.

– Жизнь пуста, как пуста луна, – любила говорить Маруся, а затем утирала платком лицо, покрытое сетью извилистых, как паутина, морщин.

А Петро вспомнил, как, бывало, придет к ее дому, смотрит в окно, а она мелькает там тенью, да только большущий откормленный кот сидит перед стеклом, и маячит, хвостом нервно подергивает, важничает – закрывает весь вид.

– Вот паскуда мохнатая, шоб ты провалился, гад, – бормотал Петя и смотрел по сторонам, чем бы запустить в ленивое животное.

Под рукой, как назло, ничего не было, кроме полена, которое, казалось, приросло к ограде, еще чуть-чуть – и пустит корни. Пётр в сердцах трехэтажным обкладывал наглого кота, но тот смотрел на него довольным и вызывающим взглядом: мол, что ты, человечек, мне сделаешь. А потом подмигивал слегка косым правым глазом.

– Ах ты, подлюка, глазки мне еще строит, решил поиздеваться по полной, – негодовал Пётр.

Он наклонился, пошарил по земле, нащупал пару камней и, прицелившись, кинул в кайфующее животное. Камни полетели точно в цель – испуганный кот дал деру, а напоследок жалобно протянул пару проклятий на своем кошачьем языке. О, смотри, и Маруська выглянула!

5
{"b":"559113","o":1}