Он стиснул зубы, но тут же иронически усмехнулся, приподняв углы рта, и другой голос насмешливо справился у него:
– Зачем же не вырвался ты, куда-нибудь не бежал, не важно куда, лишь бы спасти себя и свой свет и светить? Зачем молча гибнешь, стыдливо затаившись от всех?
Это был давний, трезвый, неотразимый вопрос. Десять, двадцать, тысячу раз выспрашивал он пристрастно себя, где же то разумное место, куда бы мог он бежать, чтобы свету души отыскался простой, естественный выход светить. И десять, и двадцать, и тысячу раз он не находил убедительного, прямого ответа. И с болью отчаянья выдохнул первый, тоскующий голос:
– Куда бежать мне, куда?
И он, подняв голову, очень тихо повторил сам себе:
– Да, в самом деле, куда?..
В утробе камина оставалась невысокая горка слабо рдевших, мерцавших углей. Две короткие черные головешки, медленно догорая, вспыхивали последними беглыми огоньками. Вверх поднимались два синих дымка. Ещё минута, ещё две или три, и от головешек не останется даже следа.
Если бы так же не оставалось следа от мыслей, время от времени терзавших его…
Он наклонился, взял кочергу и сердито пошевелил отставшие головешки, чтобы они догорели скорей, точно прогонял наваждение, однако наваждение не оставляло его. Он думал с горькой обидой, что слишком разные, непохожие, несравнимые тропки вели его и Илью, но, в сущности, привели к одному и тому же.
Рассуждая бесстрастно, как и положено рассуждать, он очень давно для того и придумал Илью, чтобы прежде других себя самого остеречь, чтобы зло осмеять свои ненавистно-дурные наклонности к созерцательной лени, рано примеченные в себе. Для него эта книга должна была стать воспитанием, и он всласть потешился над своими пороками, полагая, что от этого сделался лучше. Вот, он не лежал, он трудился от зари до зари, чего же ещё?
Кажется, ничего, а они погибали вместе с Ильей, один от застарелого тупого байбачества, другой от бессмысленных неустанных трудов. И ни в том, ни в другом для животворного света не находилось необходимого, обыкновенного выхода…
Он тоже мертвел с каждым днем…
Рассыпались последние головешки, золотистые угли стали чернеть.
Он вдруг вскочил, возмущенный: не головой же биться об стенку! Чего доброго, коль распустишь себя, до чего не дойдешь!
А плоды нытья вечно те же: сколько времени потеряно даром, сколько оставалось ещё просмотреть, прочитать!
Иван Александрович закурил коротенькую сигарку дешевого крепкого табака, прибавил в оплывшем канделябре свечу и придвинул к себе ненавистные корректуры, твердо намеренный к сроку исполнить свой долг.
Часа три не покладая рук просидел он над ними. Крепкие сигары перестали действовать на давно утомленные нервы. Тогда, ощущая неприятную горечь во рту, он позвонил, чтобы приказать Федору самовар, придвинул новую связку бумаг и принялся вычитывать статью для «Вестника географического общества». Одно место показалось ему подозрительным: что делать, и география у нас под цензурой. Он старательно перечитал это место, забывши о самоваре и Федоре, для верности заглянул в цензурный устав, решился оставить безобидный, но справедливый намек на постепенное запустение иных областей обширного государства Российского не то от рокового стечения непредвиденных климатических обстоятельств, не то по извечной тупости невежественного начальства, и привычные глаза сами собой двинулись дальше.
Так звонил он несколько раз, то вспоминая про самовар, то забывая о нем. Он напрягал последние силы. Через день, через два он станет почти совершенно свободен на две недели. Тогда отдохнет хоть немного, а нынче надо исполнить урок.
Это подбадриванье себя самого вдруг прервалось неожиданным звуком. Дверь за его спиной приоткрылась. В боязливую щель отчасти просунулась темная голова. Чужой невыразительный голос глухо, осторожно спросил:
– Чего изволите-с?
Решив любой ценой довести свои труды до конца, ни во что постороннее не вникая пока, он приказал торопливо, отмахиваясь, дернув назад головой:
– Чаю подай!
Ему согласно и негромко ответили:
– Счас.
И голова послушно задвинулась в коридор.
В приоткрытую дверь он успел уловить, что в квартире что-то странно шуршало, точно ворочался большой осмотрительный потревоженный зверь, однако другая статья, которую он успел снять механически сверху, слава богу, убывающей груды, показалась с первых же строк интересной сама по себе, и он принялся читать с особым вниманием, устало радуясь нежданному развлечению.
В квартире, однако, продолжало что-то шуршать, и на новый нетерпеливый звонок неслышно всунулась новая голова, тоже согласно буркнула сакраментальное «счас» и тоже отвалилась назад, как упала.
Обернувшись невольно, он поднял глаза и успел мимоходом поймать, что голова на этот раз была пегой, а не темной, как прежняя. Это верное наблюдение скользнуло мимо сознания. Он продолжал упорно читать слезившимися глазами. Тем не менее в нем все-таки закопошилась тревога. Он стал перескакивать через слова, через фразы, почти не вникая в их содержание, если содержание в них, разумеется, было.
Он наконец испугался.
Он представил, что доверчивый Федор куда-то исчез, что чужие и по одной этой причине опасные люди бесстыдно вторглись в оставленную без присмотра квартиру, ловко шарят по комнатам и подкрадываются уже, должно быть, к нему. Таким образом, он перестал находиться под надежной сенью благоустроенного порядка, который ограждает добропорядочных граждан от разбойников и воров.
Он почувствовал себя беззащитным. Отчаянный страх сдавил его душу. Воображение разыгралось. Будь он моложе, он, того гляди, пустился бы вопить «караул». Однако он был немолод, во всех случаях жизни умел рассуждать хладнокровно и тотчас отогнал свои глупые страхи. В конце концов, сказал он себе, ему нечего было терять в его утомительной, неспокойной и бессмысленной жизни.
Оттолкнув назад кресло, он неловко вскочил, заковылял на затекших ногах, машинально ещё напрягаясь понять последний, какой-то уж абсолютно загадочный, длиннейший абзац многоречивой статьи о густопсовых породах собак и решительно загадочное отсутствие Федора, недовольно дернул дверь его сумрачной комнаты, освещенной одним огарком толстой свечи, которая дымила красным колебавшимся прыгавшим пламенем, открыл рот и остолбенел.
В тесноте запущенной, сильно пропахнувшей ногами каморке для слуг двигались беспорядочно, переваливались, качались, размахивали без всякого смысла руками взъерошенные, темные, обломанные, незнакомые люди. В остановившихся мутных зрачках уже не светилось никакого сознания. Багряно-зеленые измятые лица расплывались в дурацких улыбках, как перестоявшее тесто. Бессвязные слюнявые губы тупо тянулись, не в силах слова сказать.
На смятой постели, свесивши длинные толстые ноги, валялся бесформенный Федор. Его зрачки закатились. Глубокие провалы исчезнувших глаз мертвенно желтели остановившимися белками.
Иван Александрович громко, властно крикнул на них, и они один за другим покатились за дверь, точно жидкая грязь. На его громкий призыв приплелся хмурый заспанный дворник и, потянув Федора за ногу, кликнул на помощь сапожника из подвала напротив. Вдвоем они умело раздели безгласное тело, порыскали в лицо холодной водой из ведра, потерли виски разведенным, мерзко пахнувшим уксусом, однако не добились никакого успеха и равнодушно оставили Федора спать, сообщив, что парень непременно проспится к утру.
И точно: по всей квартире поднялся и забулькал удушливый храп.
Иван Александрович опомнился посреди кабинета, держа себя за нос правой рукой. Собственно, удивительного, необычного, невероятного не произошло ничего. Он привык наблюдать, как в нынешней жизни всё точно блекло и вяло и былое веселье за стаканом золотого вина превращалось в потребность забыться, но ему вдруг показалось, что это всего-навсего сон, несуразный кошмар издерганных нервов, какие доводилось видеть не раз.
С оторопелым видом он воротился назад.