Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Может быть, главным образом для своего оправдания он утверждал, что время рождения таких монументов, как “Фауст” и “Гамлет” не имеет большого значения? Не ближе ли к истине было бы утверждать, что время рождения литературных шедевров столько же важно, сколько и не важно для общества? Или он просто запутался в своих аналитических тонкостях?

Ему не удавалось ответить на эти вопросы с помощью слов. Он искал один живой, выразительный образ, вместивший бы всё, что он думал. Он верил, что такой как будто не постижимый анализом, но полный движения и разными оттенками образ мог полнее всегда приблизительных слов растолковать Старику и ему самому, в чем таилась загвоздка. Однако подобного образа фантазия не подставляла ему, и он, увлекаясь, досадуя на слабость, на леность фантазии, негромко, раздумчиво, с плохо сдержанным сильным волнением подхватил:

– В самом деле, это мучительно долго. Я тоже хотел бы как можно скорей. Всё же процесс воспитания не только так долог, как вы говорите, он бесконечен. Впрочем, таков прогресс вообще. Для примера возьмите хоть движение по морю с помощью парусов, испытанное мной на себе, посмотрите на постановку и уборку, на сложность механизма, на ту сеть снастей, канатов, веревок, концов и веревочек, из которых каждая отправляет свое особенное назначение и есть необходимое звено в общей цепи, взгляните на число рук, которые их приводят в движение, и между тем к какому неполному результату приводят все эти хитрости: нельзя определить срок прибытия судна, нельзя бороться с противным ветром, нельзя сдвинуться назад, если наткнешься на мель, нельзя сразу поворотить в противоположную сторону, нельзя в одно мгновенье остановиться, в штиль судно дремлет, при противном ветре лавирует, то есть виляет, обманывает ветер и выигрывает только треть пути, а ведь несколько тысяч лет убито на то, чтобы выдумать по парусу и по веревке в столетие, в каждой веревке, в каждом крючке, дощечке, гвозде читаешь историю, каким путем истязаний приобрело человечество право плавать по морю при благоприятном ветре. По-видимому, в нравственном мире право ходить против ветра, то есть против неправды, несправедливости, зла, приобретается ещё большим трудом и достижения ещё менее ощутительны. Слава богу, если в поколение прибавится хоть капелька честности, доброты, справедливости или терпимости к людям. Не всегда бывает и это. Как посмотришь с холодным-то вниманьем вокруг, человек всё такой, каков был и за сто, и за двести, и за тысячу лет.

Он умолк, тревожно проверяя себя, сосредоточенно глядя перед собой, на мгновение потеряв из глаз Старика, и наконец возразил осторожно, опасаясь неприятного тона наставника:

– Вы говорите, этого мало? Разумеется, очень немного, однако большего, может быть, и достичь невозможно? Капля за каплей: Гомер… Данте…. Шекспир… Гете… Пушкин и Гоголь у нас… Жизнь не спешит, в отличие от русского человека, который торопится хорошо говорить и между тем годами валяется на боку, не испив из капель ни капли, простите за дурной каламбур.

Улыбнувшись доброй, мягкой, но лукавой улыбкой, он заговорил убежденно, легко, озорно поблескивая теперь широко открытыми выпуклыми глазами:

– Ведь как он действует обыкновенно, русский-то человек?

Лицо прояснилось, очистилось:

– В школе, в университете послушает с пятого на десятое враз все науки, числом от пятнадцати до двадцати, меньше нельзя, каждую ночки три перед экзаменом подзубрит, застающим его обыкновенно врасплох, пробежит пять-шесть запрещенных брошюрок, которые у нас запрещает по глупости, потому что в тех глупых брошюрках нечего запрещать, выхватит из них десяток самых не применимых к жизни, зато очень звучных сентенций, и айда переделывать мир, сверху донизу всенепременно, хоть душу вон, в убеждении, что несправедливый, презренный, отвратительный мир только и ждет для своего внезапного и всестороннего обновления наших слегка просвещенных усилий.

И уже туча вновь омрачила лицо, полуприкрылись глаза, и голос начал страдальчески поникать, окрашиваясь грустной иронией:

– Усилия и впрямь бывают геройские, но мир стоит себе и стоит, как стоял, и русский человек тотчас приходит в уныние, проклинает брошюрки и весь белый свет, что не так да не этак устроен, а умных правил не желает принять, заползает в наследственную или в благоприобретенную, непременно теплую нору, полагая, что всё совершил, что ему продиктовала чистая совесть, и ужасается в своей теплой норе, как всё гадко, подло кругом, и водку, разумеется, стаканами пьет, но взять метлу и заступ в свои благородные руки да в этой гадости поработать, чтобы почистить её своим пусть мелким, неблагодарным, неприметным, но всё же трудом, то есть честно исполнить свой долг гражданина, как бы ни был он горек и сух, желать не желает, а если ненароком возьмет, так нравственно окажется глух до того, что таких вдруг гадостей и подлостей натворит, что старые-то гадости и подлости, против которых благородно вооружался и грудью стоял, и в подметки его собственным гадостям и подлостям не годятся. Вот вы растолкуйте-ка мне: отчего?

И вдруг сердито спросил у себя, для чего это он об этих материях заговорил, и заговорил именно здесь, в этой туманно-прокуренной комнате, в этот вечерний, миром и добротой ласкающий час, когда на шумный Город снизошла наконец тишина, когда подходило время позднего, по-английски, обеда, когда и для Старика и для него самого было бы удовольствием сесть поскорее за стол, а не произносить вслух затейливых рассуждений о странностях русского человека, но то ли пауза тянулась как-то неловко, то ли он слишком долго оставался один все последние трудные дни и потребность говорить многословно, не имело значенья о чем, лишь бы собеседник нашелся и слушал его, оказывалась сильнее благоразумия и предостерегавшей насмешки, однако же он, сделав вид, что не молчит, а только собирается с мыслями, сам ответил с искренним убеждением, очень тихо, почти и не слыша собственных слов:

– От воспитания.

И вновь налетел на свои задушевные мысли, и голос поневоле потеплел и окреп:

– Дайте русскому человеку верное представление о его скромном месте в процессе истории, об истинной чести и честности, о долге как одолении и труде, главное же, дайте ему реальную, практически исполнимую цель, укажите верные средства для её достижения, вот тогда он и выползет из своей неустроенной, плохо обжитой и душной норы и тогда…

Тут он опомнился, неловко задвигался на диване, попытавшись придать себе беспечный, легкомысленный вид, поддаваясь привычке таиться, молчать, иронически вопрошая себя, сам не занесся ли в облака, и глухо прибавил:

– Не нынче, не завтра… пожалуй, русского человека раскачаешь не вдруг…

Лицо заметалось, застыдилось того, что оказалось открытым, лицо заспешило поскорей отвердеть и укрыться под куда-то запропастившейся маской равнодушия решительно ко всему, однако взволнованность, всё прибывавшая в нем, оказалась сильней его хорошо воспитанной воли, в глазах на миг сверкнуло негодованье, на задрожавших щеках появился румянец, и голос, не сладивший с возмущением, раздавался звучней:

– Наша школа, по крайней мере теперь, русского человека растолкать не способна. Времена Шевырева, Надеждина для наших университетов прошли. Религия пошатнулась. Нравственным воспитанием способно заниматься одно лишь искусство, да и то если здраво оно, если не залетает бог весть куда или не продается за деньги, однако и наше искусство на ложном пути.

Уходя глубоко в просторное кресло, весь покрывшись морщинами, Старик подхватил, не то ухмыляясь, не то улыбаясь с чувством победы над ним:

– Представьте, учитель, вы убедили меня, и я бью вас вашим оружием. “Обыкновенная история” – огромная, мудрейшая вещь. Мы с Катей читаем, перечитываем её, восхищаемся, всякий раз находим новые мысли исключительной силы, сами учимся мыслить трезво и здраво, как вы изволите излагать. И вот я никак в толк не возьму, отчего вы не продолжаете ваше прекрасное дело, отчего не дадите нам ещё две, три, четыре такие же вещи, огромные, мудрые, в поучение нам?

28
{"b":"559109","o":1}