Поэтому я удивился жадному любопытству, с каким он слушал рассказы Астарджиева о любви его и девушки Виолетты. Как они под вечер гуляли по дороге, ведущей в Мостич, когда солнце садилось за преславскую гору и от его стелющихся по земле лучей колосья пшеницы — слегка раскачиваемые восточным ветром — выглядели как взволнованное медно-золотое море; как они останавливались под дикой яблоней, обнимались, а воздух вокруг благоухал смешанным запахом бузины и ромашки, тимьяна и полыни; и как сверчки именно в этот час начинали свою бесконечную музыку, продолжавшуюся вплоть до рассвета, когда восточный ветер сменялся ветром, идущим с Преславского Балкана.
— И однажды вы провели ночь под дикой яблоней? — спросил как-то Аввакум.
— Зачем?
— Вы так красиво рассказываете об утренних часах в этом селе Мостич! — ответил Аввакум. — Я был на раскопках в этом краю и прекрасно помню, что рано утром ветер поворачивал и начинал дуть с Преславского Балкана. Перемена ветра происходила обычно к пяти часам, в направлении, обратном движению часовой стрелки. Ваши впечатления очень точны, и поэтому я спрашиваю вас, не спали ли вы с этой девушкой на свежем воздухе, под дикой яблоней.
— Ну что вы говорите! — распростер свои длинные руки профессор. — Такая возможность — спать на воздухе, под дикой яблоней — вообще не приходила нам в голову! В то время была другая мораль, дорогой друг, для нас любовь была чем-то святым, а вовсе не спортом. А о ранних утренних часах я вам расскажу. Вставал я на рассвете, садился на велосипед (у меня был «пежо») и крутил педали по дороге в село Мостич. Иногда я заставал ожидавшую меня Виолетту уже под дикой яблоней, иногда сам ее ждал — как когда случалось!
— Понимаю, — сказал Аввакум. — В то время дорога не была асфальтированной, местами были рытвины, и, когда человек ехал по ней на велосипеде, он не мог точно рассчитать свое время. Поэтому на определенное место прибывал то с опозданием, то раньше.
— Хм, дело было не в дороге! — усмехался с добродушной снисходительностью профессор. — Мой «пежо» был вездеходом, а у нее был шаг козленка! Мы оба могли лететь по воздуху, если надо. Но у нас не хватало терпения, дорогой друг, мы спешили увидеться, горели от нетерпения встретиться. Для каждого из нас ночь тянулась целую вечность. Как только мы замечали, что начинает светать, мы бросались навстречу друг другу! Мы не смотрели на часы, а слушали свои сердца. Поэтому случалось, что кто-то из нас опережал другого и достигал дикой яблони раньше.
— Понимаю, — снова сказал Аввакум. — Между часами одной марки и одной модели может существовать опережение или отставание, которые выражаются плюсом или минусом, а что же остается сердцам людей! — Он засмеялся. — У людских сердец случается, что опережение и отставание, плюсы и минусы во времени измеряются не секундами, не минутами, даже не часами. А целыми эпохами! Вы не согласны?
— Э, вы заходите слишком далеко, мой друг. Мы с Виолеттой были детьми одной эпохи, то есть смотрели на мир одними глазами.
— Чудесно! — сказал задумчиво Аввакум.
— Хорошие были годы! — вздохнул профессор.
Разговоры в этом духе велись почти всякий раз, когда Аввакум приходил в гости к профессору. Тема «Виолетта» не была, разумеется, бесконечной. За несколько месяцев она была исчерпана, ее продолжительность не нашла отражения в длинной нити лет. Виолетта не смогла дождаться того торжественного часа, когда ее супруг был увенчан титулом профессора, она умерла, не увидев его даже доцентом. Так что, сколько бы историй из любви Павла и Виргинии, Германа и Доротеи ни содержала их дружба, она могла давать пищу для беседы двух друзей самое большее на несколько месяцев, а потом иссякла, как пересохший источник. Но вскоре вокруг этого источника начали расти точно грибы новые темы. Однажды возник разговор о старой дороге в Мостич, в другой раз — о прежних велосипедах «пежо». Какая сталь, какая резина! Этот ветеран еще делал свое дело. Профессор подарил его почтальону, а тот, уйдя на пенсию, передал своему сыну. Внук почтальона еще катался на бессмертном «пежо» по улицам еще более бессмертного села Мостич.
— Тайна столь долгой жизни велосипеда кроется в качестве стали, — сказал однажды Аввакум.
Профессор задумчиво проговорил:
— Сталь — да, конечно, но и работа! До войны люди делали все из хорошего материала, это верно, но они ведь и старались хорошо сделать! Например, этот мой велосипед… — Вздохнув, он замолчал.
Мне казалось, Аввакум полюбил профессора из-за этих его вздохов и из-за его молчания, наполненного, наверное, бог знает какими заботами и мыслями.
Эта привычка — слегка вздохнув, своевременно умолкать — была и у самого Аввакума.
3
Аввакум встретил меня в своем повседневном халате, но под ним был одет так, словно готовился уходить или только что вернулся откуда-то.
— Возвратился после ночных похождений или намереваешься сделать ранние визиты? — спросил я его будто в шутку, раздеваясь в прихожей.
— И на этот раз ты не смог угадать, — нахмурился Аввакум. — Когда ты наконец научишься видеть? Если б я возвратился после ночных «похождений», я был бы небрит, веки у меня были бы как полузакрытые ставни, а зрачки мутные. Всмотрись, пожалуйста, как это подобает внимательному человеку, и ты поймешь.
— Тебя куда-то срочно вызвали, — сказал я, — и ты готовишься к выходу.
— Опять двойка! — Аввакум покачал головой. — Если бы меня вызвали срочно, неожиданно, был бы я сейчас в домашних туфлях? Разве бы я набил и закурил свою самую большую трубку, а?
Он открыл дверь и пропустил меня в гостиную.
В камине горел чудесный огонь. Воздух тонко благоухал пылающими буковыми поленьями, еще более тонко благоухал коньяк «Преслав». Аввакум предпочитал его и французскому, и греческому. Насколько я мог судить по его лаконичным высказываниям и намекам, «Преслав» напоминал ему об археологических изысканиях и приключениях разведчика в дорогие его сердцу времена молодости. Я понимал его чувства. К примеру, всякий раз, когда я бываю в Момчилове, я останавливаюсь обедать в запущенной, обветшалой корчме бай Гроздана. Через две улицы — новый современный ресторан «Балкантуриста», но я не предпочитаю его постаревшей от времени корчме бай Гроздана. Она напоминает о прошлом, о момчиловской очаровательной Балабанице, занимавшей наши умы…
Огонь в камине буйствовал, напротив камина стояло любимое кресло Аввакума — массивное, венского стиля конца прошлого века, на колесиках, обитое бархатом темно-красного цвета, уже довольно потертым. На круглом столике красного дерева с массивными для его размеров столешницей и ножкой (впрочем, массивной и тяжелой была вся мебель в доме Аввакума), на знакомом мне круглом столике дымилась поставленная на глазурованную тарелочку большая джезва с только что вскипевшим кофе.
Я придвинул табуретку, сел поближе к камину и вытянул руки к огню, чтобы погреть их. Аввакум принес и для меня кофейную чашку и рюмку и пригласил расположиться у столика.
— Ты вот не смог угадать, выходил ли я из дому или же вернулся откуда-то, — начал он, наливая мне кофе и наполняя мою рюмку коньяком. — Я же попытаюсь рассказать, что случилось с тобой сегодня, — он посмотрел на свои часы, — между пятью и шестью часами утра. Не возражаешь?
Мне давно известна его страсть решать задачи такого рода. Есть ведь читатели, у которых хобби — решение кроссвордов, напечатанных на последних и предпоследних страницах газет и журналов. Любимым же развлечением Аввакума было разгадывать последние час или два повседневной жизни его друзей. И врагов тоже. Или, например, положение начатого уже предварительного следствия.
— Прошу! — сказал я ему, хотя в это утро у меня и не было настроения для подобных игр.
Попыхав трубкой, Аввакум сказал:
— Без четверти пять ты вышел из дома профессора Астарджиева и отправился пешком к себе домой.
— Откуда ты знаешь, что я был в доме профессора Астарджиева? — Я почувствовал, как какая-то дрожь — или нечто подобное — пронзила одновременно и мое сердце, и мою душу.