Литмир - Электронная Библиотека

— Надеть ленточку!

Я вынул ленточку из кармана и надел ее на шею. Медленной, но твердой поступью отец Томас пошел на меня. Лица его я не видел, но видел безжалостно приближающиеся ко мне сапоги и подол черной сутаны. От пролетевшей мимо птицы к моим ногам, медленно покачиваясь, упало перо. Я тяжело дышал, не зная, что должно произойти, но, что бы ни произошло, меня теперь уже не слишком заботило, будь что будет, даже если меня убьют. Около меня отец Томас остановился. И в это чистое весеннее утро двести семинаристов, онемев, замерли в ожидании. Я увидел медленно поднимающуюся руку отца Томаса, которая замерла на высоте висящей на ленточке медали. Потом обе руки взялись за ленточку, застыли на какое-то время в таком положении, чтобы я ощутил свои последние минуты жизни, и грубым рывком сорвали ее с моей шеи. И с обрывком ленточки опустились вниз.

XIV

Какое-то время в семинарии никто не говорил ни обо мне, ни о Пересе. Отметки по поведению за эту неделю у меня упали, по всей видимости, из-за моего преступления. Вот теперь я начал восставать против совершившейся несправедливости. Почему не наказали Амилкара? Он был застигнут за разговором с Пересом, и ему за это ничего не было. Именно эти слова я сказал отцу Алвесу, когда однажды тот увидел меня грустным и гуляющим в полном одиночестве.

— Но ты же прекрасно знаешь, что ты взрослее Амилкара, ты уже мужчина. А он — ребенок. И с ним Перес только разговаривал. Именно то, что ты старше, и сыграло свою роль в наказании. И все же с тобой не произошло то, что произошло с Пересом.

— Но я же не хотел видеть журнал. Я не хотел. Перес попросил меня подойти, но я не знал зачем.

Отец Алвес умолк. Положил мне на плечо руку и, подбадривая, сказал:

— Все это пройдет. Ты должен для себя извлечь урок и ждать, когда время залечит рану.

Я ничего не ответил. Внутренний голос кричал от отчаяния: «Я уйду из семинарии, уйду, уйду». Это же самое я и сказал чуть позже Гауденсио:

— Я хочу уйти из семинарии, Гауденсио. Даже если мне грозит смерть.

— Послушай, Лопес, — попросил он меня. — Не делай это сразу. Пусть хоть этот год пройдет.

— Еще год? Нет, Гауденсио, я уйду. Два года я терпел. Больше терпеть не могу.

— Послушай, через год… Не говори никому ничего, но через год я уйду вместе с тобой.

* * *

Между тем очень скоро подошли пасхальные каникулы, и все это само собой забылось. Передо мной снова возник образ моей деревни, моей горы, моей былой свободы. Три месяца, проведенные в семинарии, приглушили остроту впечатлений от тех неприятностей, которые на меня обрушились в мой первый приезд домой. Впрочем, я теперь все больше и больше жил своим воображением. И произошло это, потому что я обнаружил, сколь груба и чудовищна действительность. Ведь она ничего не имела общего с моей фантазией, и я не знал почему. Похоже, меня всегда окружало много всего такого, о чем я даже не предполагал, и все это было гораздо значительнее, чем я мог вообразить. Таким образом, я сам и все то, что я избрал для себя, не имели того большого значения, которое я им придавал. Сталкиваясь с действительностью, я обнаруживал, что вокруг меня все живет своей жизнью, в которую я никак не включен. Именно это я и увидел на пасхальных каникулах. Как только грузовичок въехал в деревню, я тут же почувствовал и в тишине улиц, и в озабоченных своими судьбами людях полное равнодушие к моей обеспокоенной личности. Я, радостный, желающий общения, смотрел в окошко машины, а всем это было безразлично, никто не обращал на меня никакого внимания. В этот раз со мной в грузовичке ехало несколько семинаристов, ранее пользовавшихся поездом. И я обратился к ним, делясь своей радостью:

— Вот и моя земля!

Но когда мы наконец приехали, в окошко грузовичка просунулась большая лохматая голова и громко крикнула:

— Эй, Тоньо, разрази тебя гром, а я так думал, что ты больше никогда не приедешь!

Это был мой дядя Горра, о Господи, какое тупое животное! Я почувствовал себя схваченным за шиворот и выставленным на посмешище моим коллегам. И они, одетые в черное, тут же прикрывая рты и переглядываясь, прыснули со смеху. Пристыженный и одинокий среди своих, я быстро собрал свои вещи. И тут же серьезная дона Эстефания, появившаяся в проеме открытой дверцы, крикнула:

— Мальчик, идем!

Каролина взяла мой чемодан и пошла вперед. Я, не глядя на моего дядю, который тут же исчез, последовал за доной Эстефанией. Вечер спешил нам навстречу и застал нас на пустынных каменных плитах церковного двора, где я сумел успокоиться. Слыша постукивание каблуков сеньоры, которая шла рядом, я, поскольку мы с ней не разговаривали, почти забыл о ней. Наконец, мы пришли. И дона Эстефания прежде, чем пригласить меня к столу, повела здороваться со всеми обитателями дома. Сеньор капитан, опустив газету, спросил меня об отметках, Зезинья, который в первый мой приезд почти не общался со мной, заговорил о своих игрушках, а Мариазинья, как всегда, по привычке спросила меня, когда я буду служить мессу, и выбежала из комнаты. Самый старший сын, проходивший курс медицинских наук в Коимбрском университете, на этот раз проводил каникулы дома. На рождественские каникулы он не приехал, думаю, из-за экзаменов, которые шли в январе месяце. И вот теперь я побаивался встречи с ним. Дона Эстефания потащила меня к нему и постучала в дверь его комнаты. Но доктор Алберто с раздражением гнусаво ответил ей, что войти нельзя.

— Но здесь Антонио, — настаивала мать, — он только что приехал из семинарии.

— О, Господи, какая тоска! Не могу!

Тогда дона Эстефания, несколько нерешительно взглянув на меня, сказала:

— Придешь к столу. Приведешь себя в порядок и придешь ужинать.

В моей комнате было спокойно и тихо. Кровать застелена свежим бельем, никаких надзирателей за пределами комнаты, никаких занятий, никакого распорядка, и я почувствовал себя счастливым. Бросился на кровать и закрыл глаза. Керосиновая лампа с чистым стеклом нашептывала мне что-то ласковое, бледные стены смотрели с чуть усталой улыбкой, шум шагов в коридоре создавал кажущуюся безопасность. Забывшись, я отдыхал душой и телом в тишине и покое. Очнулся я, когда дона Эстефания постучала мне в дверь:

— Антонио, пора садиться за стол.

Я умылся, причесался, одернул полы пиджака. Однако, когда пришел в столовую, там еще никого не было. Несколько смутившись, я стоял у своего места. Между тем очень скоро пришли все, за исключением доктора Алберто. Дона Эстефания пошла за ним, но скоро вернулась и сказала:

— Он сейчас подойдет, начинаем есть.

Но он пришел, когда суп уже был съеден. Увидев его входящим, я заколебался, не зная, что должен делать: продолжать сидеть или встать и идти ему навстречу. Все ждали, что будет дальше. Я, готовый встать, чуть отодвинул стул и вынул салфетку. Но доктор, не обратив на меня никакого внимания, лениво пошел к своему месту и сел. От всеобщего молчания я чувствовал себя беспокойно. Наконец, развертывая салфетку, доктор Алберто спросил меня, на меня не глядя:

— Так значит, каникулы? А каковы отметки?

Я тут же ответил, что имею тринадцать по латыни, двенадцать по португальскому и одиннадцать по географии. Но доктор Алберто переменил тему разговора, обратившись к матери:

— Так что на ужин?

— То, что ты любишь. Сейчас увидишь свой любимый картофель…

— Картофель?.. Что это за суп? Каролина! Унеси все это!

— Но ты должен поесть, сын.

— Нет, нет. Унеси, — настаивал он решительно, потеряв всякий аппетит.

Поскольку все меня забыли, я осмелился взглянуть на доктора Алберто. Он был в домашнем голубом халате, казался очень маленького роста и выглядел значительно старше своих лет, а из-за густой бороды и косящего глаза, о котором я не помнил, слишком мрачным.

— Ну так какие отметки? — спросил он снова, погруженный в свои мысли, наполняя бокал.

22
{"b":"559058","o":1}