— Гама, почему ты молчишь? — спросил один из семинаристов, подумав то же, что и я.
Гама. С того самого дня, с десяти часов пятницы, седьмого октября, я никогда о нем не забывал. И спустя годы всегда, когда я думаю о семинарии или вижу ее во сне (это случается часто), образ Гамы заполняет собой и мой сон, и мои мысли, всему придавая смысл.
— Ты что, онемел? — настаивал все тот же семинарист.
Гама молчал. Он сидел прямо, и на его мужественном лице четко печаталась обдумываемая им месть. Придя к какому-то заключению, привыкшая, без сомнения, понимать друг друга без слов семинарская братия переглянулась, предчувствуя неотвратимую беду.
Когда мы прибыли в Гуарду, на платформе было черным-черно от одетых в черное семинаристов. Потерявшись среди вновь прибывших, я опять почувствовал себя в одиночестве. Кое-кто из сидевших с нами тут же отошел от нас и примкнул к вновь вошедшим, а тот, кто остался, был покорен судьбе и молчал. И я снова впал в тоскливое состояние. Однако отдаться печали, которую уже не мог рассеять монотонный пейзаж, не успел, потому что попал в руки старших семинаристов, которые принялись надо мной издеваться:
— Новичок! А ну-ка встань, новичок!
Высокий молодец с характерным для здорового парня цветом лица решил просто так, от скуки поиграть в свою значительность и, отстранив других, спросил:
— Откуда, новичок?
Я сразу запомнил этого парня с широким лицом, и его имя — Перес, которое будет связано с моей историей.
— Я из Кастаньейры, — ответил я.
Позже, когда я ехал в Лиссабон, я говорил, что я из Бейры[1], а когда во Францию или Америку, то из Португалии или Европы, облегчая другим таким образом видение удаляющейся географической карты. Однако Перес собирался узнать не только это, но Гама, оборвав его на полуслове, отчего я пришел в ужас, заявил, что я под его защитой. Какое-то время они пререкались, но потом разошлись.
— Спасибо, — поблагодарил я.
— Он у нас фигура, — заявил Гама.
И замолчал. Это слово, произнесенное с характерной для священников мягкостью, могло нести в себе любой яд, мне следовало это знать.
Путешествие приближалось к концу. На станции Ковильян подошло последнее подкрепление. Однако никакого ликования оно у нас не вызвало. Нас, оробевших, подавленных ожиданием неотвратимого будущего, уже здесь настигала плотная давящая тень семинарии. А к вечеру, когда стемнело, мы прибыли на станцию Белая крепость, и черный поток семинаристов хлынул на привокзальную площадь. Две запряженные волами повозки были тут же нагружены нашими мешками, и с ударами хлыста отца Томаса и хлопка в ладоши все мы двинулись вперед по дороге. Угрюмые, мы шли кружными дорогами города, точно спасались бегством от совершенного нами темного преступления, шли, переговариваясь шепотом, точно читали молитву, и враждебно поглядывали по сторонам чуждого нам мира. Погруженный в ночь, затерявшийся в потоке черных фигур, которые теперь двигались чуть ли не бегом по опустевшим полям, я обливался потом от усталости и мучительного беспокойства. Я никого не знал. И никто не знал меня. И даже те, с кем я познакомился в вагоне, теперь шли в компании своих друзей. Вокруг себя я слышал неясный шум голосов, но за этим шумом и отдельными четкими словами, мне казалось, стояла наша общая судьба, крепко пожимавшая нам руки. В какой-то момент шум голосов почти стих, он стал глухим молчанием сердец. Удрученный и нерешительный, я оглянулся назад, посмотрел по сторонам и вперед. Со всех четырех сторон меня окружала невозмутимо спокойная ночь. Когда же дорога пошла под откос, молча и грозно во тьме ожидания стал вырастать из-под земли огромный силуэт семинарии.
— Пришли, — послышалось со всех сторон.
И тут после долгого путешествия в ночи, я, ощутив полное одиночество, увидел перед собой огромное здание семинарии, и из моей груди вырвался стон такой глубокой боли по далекой моей деревне, что его услышал только я один.
II
Огромное здание семинарии вместе с дорогой, идущей вокруг него, стало медленно поворачиваться и следить за нами с высоты своего мрачного спокойствия сотней своих глаз окон. И следило до тех пор, пока не поглотило нас всех, подошедших к широкой пасти его двери, которая тут же захлопнулась, сжав свои челюсти. В молчаливой толпе семинаристов я стал подниматься по широкой лестнице, наверху которой стоял невозмутимый священник со спрятанными в рукавах сутаны руками и распределял каждое отделение по соответствующим спальням. Увидел я и стоявших вдоль стен коридора молчаливых и спокойных отцов-надзирателей. И в их пугающем мрачном взгляде почувствовал еще более мрачное величие абстрактного страха. Я оказался в третьем отделении среди самых маленьких с местом в спальне, которая находилась в конце коридора. И очень скорбел, что меня разделили с Гамой, который после трех лет обучения должен был находиться во втором отделении. Однако, поскольку его спальня находилась рядом с моей, я мог довольно часто видеть его, когда он шел в свою спальню и подбадривающе поглядывал на нас, охваченных страхом и тревогой. На переменах мы часто встречались в пустых коридорах, и я укрепился в своем подозрении, что в нем закипает ненависть, о которой расскажу позже.
После того, как каждому из нас была отведена кровать, мы вернулись в вестибюль, чтобы получить свой багаж. Первенство в получении багажа мы должны были уступить старшим семинаристам, потому что только они имели силу и опыт по отыскиванию своих вещей в общем беспорядке. Я подошел к оставшимся вещам одним из последних. Свой мешок с вещами, грязный, разорванный у горловины, не раз отброшенный ногами и руками, я нашел за скамьей. Закинул его за спину и понес, полный тоски от неожиданно вспыхнувшей любви к его братскому голосу, с каких это пор? Я знал, что после пребывания в часовне мы должны были каким-то странным образом лечь в кровать и раздеться, а потом заснуть. Но в тот момент я, усталый и измученный, ни о чем не задумываясь, внял великому зову тишины и ночи. Закрыл глаза. И уснул.
* * *
Оставшаяся на свободе моя родная деревня вдруг зазеленела, горы покрылись цветущим дроком… и тут громкий звон колокольчика разбудил меня.
— Benedicamus Domino[2], — возвестил отец Томас спящему залу.
— Deo gratias[3], — ответили старшие семинаристы, послушные привычке.
Я открыл глаза и увидел большую спальню, уже освещенную неумолимыми ацетиленовыми рожками. Семинаристы в спешке, стыдясь друг друга, натягивали брюки под одеялом. Я с трудом нащупал каждую брючину, но штаны надел задом наперед, а когда попытался перевернуть их, то правая нога выскочила из-под одеяла. И это тотчас было замечено отцом Томасом, который не замедлил указать мне на мой грех:
— Ведите себя благовоспитанно, мальчик.
И тут вся спальня принялась надо мной смеяться. Некоторые, стараясь сдержать смех, затыкали рот рукой. Другие от удовольствия просто заходились в смехе.
Умывался я последним: старшие отталкивали меня локтями и проходили вперед. Поэтому в строй я встал тоже последним, на ходу завязывая галстук, когда все уже меня ждали.
Несколько коротких хлопков, и цепочка семинаристов потянулась к часовне. В часовне, разбившись на две группы и образовав две шеренги, мы выстроились у скамей без спинок, соблюдая имеющиеся между нами промежутки. Звук колокольчика поверг нас всех на колени. Так, поставленный на колени и побежденный, я стал вспоминать мою прошлую жизнь.
Уставший от молитв, которыми старший из семинаристов испытывал наше терпение, и чувствуя боль в коленях, стоявших на каменных плитах, я устремил свой взгляд в окно на стену каштанов, очередь в уборные, что находились напротив, и сидящих на корточках у оросительного канала семинаристов. И тут же был крепко схвачен за ухо кем-то, кто повернул мою голову вначале направо, потом налево и так несколько раз, пока, наконец, не вернул ее в положение, приличествующее случаю. Однако больше всего меня пугало вездесущее присутствие надзирателя, его бестелесное явление в огромной нескончаемой ночи, не производящее ни малейшего шума. Спустя годы я научился смирять эти молчаливые, неподвижные, таившиеся в темноте и угрожавшие нам страхи, которые подстерегали нас на лестницах и в темных коридорах.