Литмир - Электронная Библиотека

Наконец утренние молитвы были закончены. Прозвенел первый колокольчик, разрешавший нам подняться с колен. Потом — второй, принуждавший сесть. И в часовню вошел священник, чтобы с нами медитировать. Он был небольшого роста, белокурый, с негромким голосом, застревавшим в его зубах, и двумя голубыми бусинками за стеклами толстых очков. Это, как я узнал позже, и был тот роковой отец Лино. Он поднял на лоб очки и сказал: «О призвании к священству». Первый пункт медитации: «Много званых, но мало избранных». И долго с утра пораньше жесткой щеткой божественных замыслов выметал отец Лино из голов семинаристов остатки воспоминаний о последних каникулах. Когда чтение было закончено, все тут же засунули правую руку под левую подмышку и, положив отягощенную знаниями голову на левую руку, отдыхали. Растерянно взглянув на них, я сделал то же самое. И принялся смотреть на свои грязные колени, на испорченную складку на моих новых брюках, на ботинки, испачканные в грязи, и ждать в согласии со всеми, что будет дальше.

Стояла тишина. Переварив первый пункт медитации, отец Лино приступил к чтению второго. Не знаю, сколько все это длилось. Знаю только, что за это время я успел пробежаться по своей деревне и еще раз после того, как Кальяу обнял меня на станции, проделать свое долгое путешествие. Наконец с медитацией было покончено. Отец Лино спустился с возвышения и, бросая быстрые взгляды то в одну, то в другую сторону, громко, так, что эхо разнесло его слова по часовне, сказал:

— Сеньор Фиэл: так о чем же шла речь в первом пункте медитации?

О небо! Но ведь и в первом и во втором пункте для меня речь шла только о моей деревне, о Кальяу, о моей несчастной жизни. Между тем Фиэл с опущенными долу глазами говорил невероятные вещи о тайной воле Всевышнего. Согласно тому, что он говорил, Всемогущий Господь много раньше, чем я стал карабкаться на окружавшие деревню горы, а мой отец сломал ногу в каменоломне, определил мою судьбу, призвав меня к себе на службу. В это Фиэл верил, но, к несчастью, не умел объяснить почему. И выходило, что независимо от наших желаний и наших намерений, Божественное провидение лепило нашу судьбу по собственному разумению. Похоже, отец Лино был согласен с тем, что говорил Фиэл, потому что молчал. Потом приказал Фиэлу сесть, и я услышал его голос около себя, он спрашивал другого семинариста:

— Сеньор Амаранте: о чем говорит второй пункт медитации?

Третьим отвечал на вопрос старший из семинаристов. Я вздохнул с облегчением и стал ждать, что последует дальше. Дальше началась месса и следом причастие для двенадцати человек. И наконец, кофе. Я умирал от голода.

III

Мы разошлись по спальням, чтобы застелить кровати и надеть клетчатые блузы. В бесконечной дали над зелено-красной землей уже вставало солнце, и до нашего слуха доносились удары работавшего неподалеку бочара, которого мне никогда не забыть. Сквозь широкие окна без ставен в спальню проникал свет, рассеивая тени страха. Но даже с исчезновением теней просторный зал, в котором находилась наша спальня, соединявшаяся со спальней второго отделения, был слишком велик для меня, такого маленького. Из окна были видны стройные стволы каштанов, печально поднимавшихся по склону холма в холодной тишине утра. На площади, что была напротив, лежали два дворовых сторожевых пса, и один слуга раскалывал на дрова пень. А дальше, дальше гудел маленький паровозик, пробуждая спящее утро. Отец Томас хлопнул в ладоши. Мы быстро встали по двое и двинулись по коридору, спустились по широкой парадной лестнице, прошли зал для занятий и оказались в трапезной. Здесь нас разместили за мраморными столами, стоявшими в шесть рядов, и опять мы молились. Я оказался в середине первого ряда, лицом к стене. Таким образом, за моей спиной сидели двести семинаристов. Я ощущал их волнение, слышал звон их посуды, но во плоти их не видел. А потому конкретными, телесными, ощутимыми в первый год моего пребывания в семинарии были лишь те, кто сидел со мной рядом, да отцы-надзиратели, которые, выходя из своей трапезной, проходили вдоль стены, ковыряя зубочисткой в зубах. Несколько обеспокоенный, я посмотрел на тех, кого мог видеть, однако ни один не удостоил меня ответным взглядом. Каждый старательно разрезал свой ломоть хлеба, а те, кто постарше, уже ели. Только в мягком братском взгляде Гауденсио, с которым мы еще и словом не обмолвились, я встретил полное взаимопонимание. Боже! Как же мы с ним были уродливы! Это было первое, что отметили мои глаза, кстати, позже я убедился, что и глаза надзирателей, ведь и они делили нас на красивых и уродливых.

Это объяснялось тем, что большинство из нас было из крестьян. Грубо сколоченные, обструганные садовым ножом и жарившиеся из поколения в поколение на солнцепеке, мы несли на своих лицах печать проклятия. Как правило, низкорослые, пахнувшие землей, с грубыми, толстыми, похожими на оглобли руками. Были среди нас и высокие, ширококостные с впалой грудью. Одни — большеголовые, наголо бритые. Другие — с редкими, падающими на плечи прядями волос, с испуганным звериным взглядом убитого быка, несчастные и невежественные. Я смотрел на них, как на братьев по страданию.

— Куда вы смотрите? — И тут же за вопросом следовал подзатыльник.

Когда на столах ничего не осталось, отец-надзиратель хлопнул в ладоши. И мы опять молились. Потом отправились в зал для занятий, где нас рассадили по партам. Я оказался между Гауденсио и Флорентино. Кроме этого за каждым закрепили место в аудитории, раздали молитвенники и Res Romanae[4], объявили четыре перемены для всех и три долгие молитвы в часовне, не считая других мелких, читаемых в течение дня. В десять вечера, побежденные, измученные усталостью и тревогой, мы легли в кровати, чтобы снять с себя брюки и спать.

Но я не уснул. И довольно долго бодрствовал в ночи один без какой-либо надежды уснуть. Отец Томас, погасив свет, посидел еще какое-то время, как бог темноты на своем возвышении, и ушел в свою комнату, которая чем-то напоминала прямоугольную ширму, погасил свечу и тоже лег спать. В воцарившейся тишине разве что время от времени у ограды выли большие собаки, выли в сторону темного леса, да возвещал о себе гудками мчавшийся по проходившей рядом дороге автомобиль. Предоставленный обступающему меня со всех сторон пространству и неясному завтра, я смотрел с беспокойством на сон своих товарищей, и очень скоро все вокруг обрело знак смерти. Тогда еще сильнее, чем прежде, в глубинах моего жалкого существа возникло страстное желание плакать. Но я поборол его, да, поборол! И сказал себе самому: «Не смей плакать! Посмотри, способен ли ты выдержать, может, способен?» Но это было для меня слишком трудно. И я пообещал десять тостанов[5] святому Антонио, покровителю моей деревни, если я выдержу. Но я не выдержал. Огромный зал спальни подавлял меня, во мраке ночи лаяли собаки, я был один как перст в целом мире. В памяти возникали картинки утраченного детства: усталое лицо матери и мягкий свет, которого никогда больше не будет. И такая тяжкая тоска овладела моей душой, что я горько заплакал, благо ночь была моей сестрой, а я — ее братом и мы были наедине и держались за руки. И вдруг, плача, я вспомнил о мешочке с фигами, которые мать сунула мне на прощание. Я поискал его среди вещей, достал фиги. И вкус их усладил мою душу, оживил умершую ласку прошлого, и мне показалось, что у моей кровати сидит мать и вокруг меня наша деревня.

IV

Играли мы наверху на лесной поляне, откуда хорошо было видно отделяющее нас от мира пространство. Глядя на долину, мы справа видели холмы Гардуньи, слева — оправленный в горы Ковильян и прямо — пустынные места, с которых до нас время от времени доносился прощальный свисток паровоза.

Инстинктивно я потянулся к Гауденсио, и не только потому, что мы оказались с ним рядом в зале для занятий, но и потому, что он, как и я, был беден и беззащитен. На второй день нашего пребывания в семинарии старшие семинаристы, словно сорвавшиеся с цепи псы, стали разыскивать его во время перемены, чтобы учинить дознание: «Где он?», «Как его зовут?», «Что сделал его отец?»

4
{"b":"559058","o":1}