- На кой ляд, скажи мне тогда, мы кровушку проливаем как не за ради человека? По-твоему, ложись да помирай! Сражаемся-то мы против злобы человеческой! Али не так? Слушаю да диву даюсь! Не уразумею твою философию, - Петька развел руками в стороны, будто пытаясь ухватить ускользавшую мысль командира. - Ты как-никак плоть от плоти простого народа а рассуждаешь не понять... гнешь куда-то...
- Так ведь я не анкета, на мне не написано чего пережил, какие мысли передумал... Мальцом, помню, года два по Волге мыкался с шарманщиком. Всякого тогда навидался, наслушался. Иной раз болтали, будто приблудила меня губернаторская дочка от цыгана-артиста, да и отдала как игрушку в бедную семью, шоб позору избежать, значит. Поди, оттудова у меня и тяга неуемная к свободе да шалопайству. Повезло у нашего лучшего столяра в учении состоять. Грамотный оказался мужичонка, он-то мне мозги вправил, как отец родной надоумил. До того в трактире половым прозябал, тычками да оскорблениями обласкан, случилось у купца помощником служить, тот стервец воровать у покупателя приучал... Одно с младых ногтей понял: человек человеку волк. Да и как не быть волком, коли людей будто зверей в одной клетке заперли и нарошно стравливают! Классовая борьба, значит! И главный-то зачинщик, пожалуй, не буржуй и не император даже. Они-то помрут и духу их не останется. Мерекаю, шо сам человек и есть первый враг себе и другим.
Ошалевший от такого зигзага Петька с недоумением поскреб маковку.
- Людей много разных на своем веку встречал, - продолжал Чапаев, - вывелся породой человек, мелочен да жаден, до чужого завистлив! А уж ежели власть ему дадена, то тут не удержишь - самый что ни наесть праведник мироедом обернется. Мабуть, нам с самого началу нутро вложили такое поганое?! Никак извести его в самих себе не удается... Пошел я за большевиками, цели-то у них какие! Простолюдину свободу дать, построить коммунизьм - мир без ненависти, справедливый. Нет, пригляделся опять нашего брата объегоривают - новых бояр да воевод на выю народу сажают. У большевиков в штабах-то кто верховодит? Сплошь генералы царской армии - военспецы предатели... Вот случай расскажу. Решил я в Москве стратегической науке поучиться, в академии военной, значит. Был у нас один преподаватель из бывших генералов, надменный. Погоны спорол, кресты георгиевские поснимал, сволочь, но следы-то на мундире, в котором на занятиях щеголял так и остались. Экзаменует как-то меня: знаешь, мол, неуч Неман-реку, укажи ее на карте. А я на этом Немане еще в Германскую кровь проливал. Зло меня разобрало - эдакие стратеги по карте на погибель гоняют нас дурней и нами же брезгуют. Ну я возьми и спроси: "Вы, о реке Солянке слыхали? Нет, - говорит, - не слыхал". То-то! Я ему и ответил: "А сейчас Солянка, я-то ейные берега наизусть выучил -- на пузе исползал, - важность имеет для целого фронта почище вашего Немана". Он осерчал, ругался словами всякими, короче говоря, выпихнули меня из академии. Им вишь люд простой поперек горла. У них другая революция... Так я и притерся апосля большевиков к анархистам. Вот оно, думаю, дело то где! Это тебе не в академиях карты штудировать. Анархисты разом всего достичь желают и стеснения никому -- каждому своя воля... Опять же с буржуями да офицерами разговор короткий у них.
- Да и ты, чего греха таить, не в меру лют на расправу с офицерьем, - отметил Петька.
В бою Чапаева, завидевшего золотые погоны, распаляла неописуемая ярость, степным ветром, расправив крылья бурки, мчался во весь опор, лавой за своим командиром рассыпались по степи чапаевские конники, обнажив сверкающие смертью шашки, врезались в самую гущу неприятеля.
- То ли со страху, то ли нюхнувши марафету брешут они, - продолжал Петька, - будто ворон черный реет над тобой, оберегая в бою. Дескать, наперед заглядываешь его оком, потому и невредимым выходишь из любой сечи. Вот и кличут тебя по степи не иначе как Черный Чапай.
- Не ворон надо мной вьется, а черный стяг свободы-анархии. Храним я народом, бьюсь супротив всякой власти, а для человека воли и справедливости взыскую, ничего иного ему не надобно, так полагаю! Мабуть, освободивши и уравняв весь народ мы и заживем как полагается -- по правде, перестанем ближнего гнобить, счастье для всех добудем. Вот моя философия. - Чапаев замолчал, отрешенно крутя ус.
Вдали виднелись предместья Лбищенска. Побагровевшее солнце, испускавшее последние лучи, утопало в помрачневшей стынущей реке. Сотни лет назад пришли на берега Яика казачки с Дона да Волги, нахраписто взявшись за дело, принялись обживать эти глухие места. Бывало то крымчаки, то ногайцы вдруг выскочат из дикой степи на невысоких выносливых лошадках и пожгут казачьи станицы. После уже ногайский мурза ждал казачью ватагу в гости с ответом, готовил свой Сарайчик к осаде. Беспокойные соседи достались казачкам, да к тому же недалече Русь Московская, что не прочь разжиться яицкой землицей. Помолившись снимали вострые сабли, клали жезлы да челом били казачьи есаулы пред московским государем: "Прими нас под крыло, царь-батюшка, чай православные мы и службу сумеем справно нести". Пожаловал им государь с царского плеча Яик в вечное владение. Всех ратных подвигов яицких воинов во славу Руси не счесть, храбро сражались они там, куда указывал перст самодержца. Однако, иной раз закипала кровушка казацкая, как клокочет бурунами вода на перекатах Яика. Поднимались казачки против несправедливости, за волю вольную и не было с ними сладу, бунт бессмысленный и беспощадный разгорался как степной пожар, да такой, что зарево не только в Первопрестольной, но и в далекой Северной Пальмире примечали. Выгорали крепости и усадьбы, казачья густая кровь сдабривала иссохшую землицу. Взбунтовавших голытьбу атаманов жгли железом, распинали на дыбе, сажали на кол, а равнодушное солнце как и прежде укладывалось на ночь в волны Яика, чтобы назавтра вновь взойти над этим миром.
Глава 2 Город.
Над Лбищенском сгущались сумерки, темнело безлунное небо. Ветер гнал по разбитой мостовой мелкий секущий песок. Пустынные улицы эхом разносили протяжные завывания степного суховея, стучавшего в заколоченные покосившиеся ставни, в забитые наглухо двери обветшалых, почерневших от времени деревянных домов. Тягучее нытье ветра изредка нарушали еле слышной перекличкой сонные патрули.
Приглушенный свет от стариной масляной лампы пекинского стекла падал на бледное истомленное лицо Анны, возлежавшей на кушетке в распахнутом золотистом шелковом халате. Вышитый черной нитью на халате дракон глотал беспомощную луну, похожую цветом на головку старого сыра. Длинная трубка слоновой кости с чашкой из исинской глины покоилась на узкой ладони. Китаец Лю принес еще шарик чанду и с низким поклоном бесшумно удалился.
Анну убаюкивала тишина мягкая как пуховая перина и приторно-сладкая немощь теплой зыбью пробежала по размякшему телу. Только магическая симфония, навеваемая мельтешением отблесков мерцавшей лампы, клубившегося дурманящего дыма, и заунывной песни ветра за дверью не давала впасть в забытье. Дракон струился чернильной тенью по кушетке, по растрескавшемуся паркету зловеще извивался тенью на стене, ненасытное чрево распирала проглоченная сырная луна. Анна изнемогая откинула голову на подушку, сомкнув отяжелевшие веки.
В промерзшей московской квартирке, откуда полуголодная Анна отправилась, по выражению Фурманова -- старого ее приятеля по университету, будить революцией патриархальную Русь, дракон никогда не показывался, видимо, страшась холода, таился где-то очень глубоко внутри. Следом за Фурмановым, приставленного комиссаром к Чапаеву, Анна записалась добровольцем.
Поначалу ее определили вторым номером к докучливому, стервеневшему в горячке боя старичку. Он ходил в пулеметчиках еще с Японской и так сроднился со своим "максимом", что острые на язык бойцы окрестили его Макимычем. Анну, не имевшей военной подготовки, на скорую руку обучили самому простому -- подавать пулеметную ленту во время стрельбы.