— Жизнь так скучна… Мы все время делаем одно и то же.
По мере того как Женевьева и кружок ее друзей завладевали Алексисом, он забросил прежних знакомых, не вполне отдавая себе отчет, в самом ли деле начинается новая глава его жизни — погружается ли он в глубину леса или, по своему обыкновению, остается на опушке. Он испытывал такое же чувство неудовлетворенности, как перед неудавшейся картиной, написанной неумелой рукой. Ему хотелось бы выстроить свою жизнь так, как он выстраивал композицию своих картин, и тщательно отделывать все детали до тех пор, пока они не обретут гармонию и смысл. Ведь главный смысл его картин — это он сам, человек немолодой и одинокий, — его внутреннее «я», которое руководит его поступками во всех жизненных перипетиях, хотя временами, похоже, он и сбивается с правильного курса.
Примерно в этот же период Алексис подружился с поэтом по имени Анж Марино-Гритти. Они вместе работали над эскизами оформления книги — сборника стихов Марино-Гритти, — иллюстрированной гравюрами Валле, но работа эта так и не была завершена. Ни тот ни другой не пользовались достаточной известностью, чтобы заинтересовать солидное издательство. Алексису нравились стихи Марино-Гритти, да и самого поэта он считал человеком, способным внушить симпатию. Высокий, чуточку полноватый, Марино-Гритти походил на боксера. Он был завсегдатаем кабачков на Сен-Жермен-де-Пре, где с ним приключались всевозможные истории. Он любил выпить, постоянно лез в драку, между прочим, нередко в пылу политических дискуссий, желая слыть человеком твердых убеждений. В таких случаях он возвращался домой с физиономией, помятой еще больше, чем всегда. А потом с юмором повествовал о своих подвигах. И эти рассказы обычно прерывались приступами странного, почти беззвучного хохота — уставившись на собеседника, он щерился, отчего лицо его приобретало свирепое выражение. Поговаривали, что в войну, когда он семнадцатилетним юнцом ушел в маки где-то под Лимузеном, Марино-Гритти был настоящим головорезом. Поди проверь. Теперь же состоялся возврат к цивилизованным временам, к поэзии. Не совсем такого образца, как «В вазочке вянет вербена…»[6], нет, к поэзии сильной, воспевающей веру в общественные потрясения и перемены. Но тем не менее кому мог теперь внушить страх поэт? Тем паче что звали его Анж[7]. Он был женат на Жоан, немом долговязом существе неопределенного пола, — танцовщице из труппы современного балета. Нередко он зазывал друзей ночью к себе, в многоэтажный дом муниципальной застройки, неподалеку от заставы Баньоль, выпить красного винца и послушать, как он читает вирши собственного сочинения, а также стихи Батая и Арто.
Вскоре Анж Марино-Гритти стал всеобщим любимцем в компании Тремюла. Они всегда приглашали его в гости. Особенно увлекались им женщины. Они находили его забавным, обаятельным и неожиданным. В нем было что-то и от грубоватого увальня, и от греческого пастуха. Когда он приходил, Женевьева, Нина и Фаншон не переставали смеяться и болтать, блестя глазами. Но стоило ему уйти, и женщины сразу тускнели. Женевьева опять начинала скучать. Раньше Тремюла неизменно приглашал свою маленькую компанию в кабаре на правом берегу. Поэт же повел их в «Табу», в «Красную розу», в «Ориенте». Казалось, он знаком со всеми на свете, всюду находился для него свободный столик, он знал, когда и какой кабачок выходил из моды и в каком необыкновенном погребке, открытом всего неделю назад, непременно следует побывать.
10
Несколько обстоятельств повлияли на ход жизни Алексиса. Во-первых, он заболел. Воспаление легких и последовавший за ним плеврит довольно долго продержали его в постели. Он думал — и не без тайного удовольствия, — что под предлогом болезни ему удастся уехать в какой-нибудь санаторий и избежать таким образом всяческих объяснений. Разумеется, он прочитал «Волшебную гору», и санатории представлялись ему роскошными дворцами, где живут элегантные, красивые женщины, созданные для любви. Ведь эта американка, мать Женевьевы и, судя по всему, замечательная женщина, окончила свои дни как раз в санатории. Но, как выяснилось, в санатории нет никакой нужды, и ему так и не пришлось сопоставить свои мечты с реальностью, наверняка куда менее заманчивой.
Однажды, во время болезни, ему вдруг пришло в голову, что он на пути к смерти, и он даже попытался свыкнуться с этой мыслью, сжиться с нею настолько, чтобы она органически стала как бы частью его самого. Это было довольно трудно, ибо жажда жизни разметала все мрачные мысли, словно ураган — тучи. Алексис никак не мог примириться с сознанием, что через три месяца, самое большое через полгода, его жизнь оборвется навсегда, и всеми силами старался себя успокоить, но страх смерти возвращался. Приходилось снова бороться с тревогой и отчаянием. Необходимо было постичь науку примирения с идеей неизбежности конца. Он считал, что единственно приемлемая нравственная заповедь сейчас — это не обманывать самого себя.
В конце кондов ему надоело чувствовать себя больным, и он выздоровел. Он потерял работу в универсальном магазине, однако прикинул, что, если выполнит несколько заказов — например, займется рисунком для столового сервиза или эскизами книжных обложек, — это поправит его дела. Денег у него будет немножко меньше, но, если чуть-чуть сократить личные расходы, Нина даже не ощутит никаких затруднений. Впрочем, не считая покупки красок и холста да еще время от времени пластинок, особых расходов у Алексиса и не было. Никогда он не стремился покупать себе красивые костюмы или дорогие вещи. Он сказал себе, что это увольнение даже пошло ему на пользу — сам бы он ни за что не решился стать человеком свободной профессии.
Отныне он свободен. Что касается Нины, то она как будто бы отнеслась к его увольнению спокойно. У нее были свои деньги. Впрочем, она не подавала виду, что сердится на мужа, — очевидно, потому, что за этим скрывались претензии куда более серьезные. По всей видимости, она считала Алексиса бездарным человеком, от которого бесполезно ждать слишком много (а возможно, еще и ленивым). Между тем Алексис не терял времени даром: вместо того чтобы шататься по улице или целыми днями валяться на диване, читая детективы, он решил заняться живописью серьезно, не страшась начать все сначала, и не отходил от мольберта до тех пор, пока у него не темнело в глазах или от усталости не начинали подгибаться ноги. Праздность неизменно рождала у него чувство какой-то вины и страх перед пустотой. Впрочем, не только это заставляло его работать. Он испытывал минуты счастья, если картина ему легко давалась; в такие дни хотелось смеяться, позвать кого-нибудь, чтобы показать, что он сумел… Сумел что? Запечатлеть на холсте то, что порождено его воображением и усилием его воли… Но чаще всего он был один, и приходилось довольствоваться этим.
Однажды Нина, изменив своей обычной манере держаться с ним отчужденно или рассеянно, как ведут себя с человеком, который стал чужим, устроила ему сцену. Алексис, видите ли, не сумел даже использовать свои отношения с таким богачом, как Тремюла, — отношения, которые завязались благодаря ей, Нине, — и не попытался продать несколько своих картин. А вот Анж Марино-Гритти оказался несравненно умнее. Он задумал написать пьесу, ну, не пьесу, пожалуй, нечто более современное, и уже договорился о том, что поставит ее на средства Тремюла. А ведь он еще не написал ни строчки!
И, продолжая приводить Марино-Гритти в пример своему незадачливому мужу, Нина добавила:
— Видишь, Анж участвует и в политической жизни. Не без пользы для себя. Партия его поддерживает. И среди художников есть такие, кто не пренебрегает поддержкой коммунистической партии. Даже Пикассо!
— Не говори глупостей!
— И это не мешает им получать правительственные заказы! А ты… ты даже не участвуешь в голосовании!
На этот раз Алексис взорвался:
— Меня воротит от политики. Та группировка, что стоит сейчас у власти во Франции, — новый вариант Гизо с его лозунгом «Обогащайтесь!». Впрочем, и другие тоже не лучше. Политика — это убиение во имя лжи. Что представляет собой это племя, этот род человеческий? Одна половина поглощена собственными неврозами, одержима жаждой власти и не останавливается даже перед массовым истреблением, спокойно предоставляя второй половине своих соплеменников подыхать с голоду.