Мария Ландова давно угадала, что с ним происходит. Женщины особенно чутки к таким вещам и улавливают их как бы шестым чувством. Бартош прочитал это по ее лицу, по глазам, старательно избегавшим его взгляда, и не стал ее преследовать. Мария долго противилась тому, что должно было высказать. Порой они перебрасывались короткими репликами, совершенно прозаическими, а ему все представлялось, что слова эти несут какой-то иной, подспудный смысл. Обоих это очень смущало. Бартош заметил, что по окончании рабочего дня Мария торопится уйти, как правило вместе с Врзаловой или с Брихом — словно опасается, что он, Бартош, захочет ее проводить. А он и не пытался предложить ей это — но как быть дальше? Он не знал. И дни проходили, а все оставалось неясным, нарастало напряжение, которое не могло длиться долго.
Потом Бартош понял, что молчать далее — позорно и недостойно, и казалось ему, Мария расценивает это так же. Веду себя как мальчишка! Вот и случилось, что сегодня он подождал, когда уйдет с работы Брих; Мария Ландова тоже как будто медлила, задержалась вроде случайно, расчесывая перед зеркалом свои каштановые волосы. Бартош встал, подошел к ней и заметил, как дрожит ее рука, державшая расческу. Он спокойно попросил ее встретиться с ним сегодня; она, не оборачиваясь, словно боялась глянуть ему в лицо, кивнула в зеркале, смутилась и поспешила выйти. Только в коридоре застегнула пальто.
До чего непривычно после стольких лет одиночества снова ждать женщину. Мария пришла со значительным опозданием. Он подметил, что она слегка напудрилась, и улыбнулся про себя, но это было ему почему-то приятно. Женщина. Они не торопясь пошли по набережной к Национальному театру; налетел апрельский дождичек, загнал их в кафе. И там, за столиком у окна, Бартош разговорился. Доверился ей как другу, как близкому человеку. Без преувеличений влюбленного, доверчиво, просто сказал, что любит ее.
Ее пальцы, привыкшие к машинке, нервно играли ложечкой, взгляд ее серых глаз ускользал, рассматривая в окно мокрую набережную, словно оттуда появится нечто такое, что прервет это мгновенье. Я вас люблю… Он рассказал ей о себе, а потом с той же простотой попросил ее стать его женой. Ложечка звякнула о мраморную столешницу, пальцы замерли от неожиданности. Марии хотелось перебить Бартоша, словно он неуместно пошутил, словно навлекал на нее какую-то опасность.
Она упрямо качала головой — но глаза ее выдали. Когда она подняла голову, Бартош увидел в них слезы.
— Не говорите этого, пожалуйста! Вы ведь ничего обо мне не знаете… — робко прошептала она. — Я догадывалась, что вы хотите мне сказать, и пришла только потому, чтобы сказать вам — это невозможно! Мы с вами… не пара, и я давно примирилась… пожалуйста, поймите! Все это уже ушло, и я не хочу, не могу никому верить. Есть ведь еще маленькая Маша…
Он прервал ее, прикрыв ладонью ее руку:
— Как мне объяснить вам, Мария? Вы разрешите так называть вас? Знаете, я запретил себе стыдиться, когда буду разговаривать с вами об этих вещах. Мы взрослые люди, и я был бы смешон, если б стал изображать этакого жениха… Не по годам мне представляться влюбленным, и глупо было бы думать…
— Нет, я не это имела в виду! Я не хотела вас обидеть…
— Погодите, дайте мне договорить. Я хочу сказать, что Маша… Посмотрите, оба мы уже немало прожили, мы с вами очень разные люди, я знаю. У вас другие воззрения на жизнь и… на все. Если начать сейчас говорить об этом — мы наверняка рассоримся. А может, и возненавидим друг друга, я говорю честно, Мария: я в корне не согласен с вашими взглядами, но люблю вас. Вы понимаете? Нам обязательно надо быть вместе, я должен переубедить вас! Должен, Мария! А Маша… поймите, я вижу в вас не любовницу, я потому еще люблю вас, что вы — мать! Как это объяснить, когда я сам… Вы нужны мне, я уверен!
— Да, но вы… вы будете презирать меня, — уклоняясь от его взгляда, лихорадочно заговорила Мария. — Я… Понимаете, я не очень разбираюсь в том, что происходит вокруг… Нет, более того — мне это не нравится, а вы… И я не хочу, чтобы вы меня переубеждали, не хочу! Все так дурно и скверно, повсюду я слышу жалобы, ненависть, моя мама — мы ведь живем вместе — верит в бога, и я не могла бы сказать ей, что вы… — Она наконец подняла на него свои глаза, полные горести, и, уже не сводя с него взгляда, сумбурно продолжала говорить, ей надо было высказать все и со всем покончить. — Нет, вы не думайте, что я вас не… Сама не знаю, откуда это во мне взялось, я боролась, но это сильнее меня, и все-таки… И все-таки мы не можем жить вместе! Пожалуйста, я ведь сказала вам то, в чем боюсь признаться самой себе, я верю, вы наверняка хороший человек, и вообще — вы не злоупотребите этим и никогда больше не станете возвращаться к этому разговору. Я не хочу, не могу и не буду вашей женой, я не могла бы жить с человеком, о котором думаю, что он служит недоброму делу, которого люди боятся… которому я никогда не поверю! Это было бы ужасно и кончилось бы плохо, а у меня на руках Маша, я хочу воспитать ее таким человеком, каким сама представляю… Больше никогда не говорите об этом!
Что делать? Он понимал: все слова теперь бессильны и только увеличат ее смятение. Уплатил за две чашки кофе и с улыбкой кивнул ей: пошли? В молчании возвращались они на трамвайную остановку, дождичек брызгал в их разгоряченные лица. Мария шла рядом, но на расстоянии полушага от него, чтоб никто из встречных не счел их более чем просто знакомыми.
Встали на островке остановки, среди немногих ожидающих трамвая, и тщетно искали слова расставания; Бартош думал, что уже никогда больше им так не встретиться.
С реки тянуло влажным холодком, Мария поеживалась в стареньком дождевичке, нетерпеливо высматривала свой трамвай.
Наконец он подошел; Бартош ждал, что Мария уедет, — и удивился: она его пропустила. Вдруг взглянула на спутника снизу вверх, с какой-то тихой мольбой — может, просила прощения серыми глазами. Бартош не понимал, что с ней. Скрипнули тормоза следующего трамвая, Мария схватилась за металлический поручень, но взгляд Бартоша остановил ее.
— Так едете или нет?! — нетерпеливо спросил кондуктор.
Нет! Кондуктор дернул звонок — и опять они оказались рядом, ошеломленные и безмолвные. Мария несогласно качала головой, но он слышал ее учащенное дыхание.
И тут произошло невероятное. Бартош ощутил в своей руке ее озябшую ладонь. Поднял голову. Мария перевела его с опустевшей остановки на противоположную сторону улицы, они обогнали нескольких прохожих под раскрытыми зонтиками и молча зашагали вдоль набережной. Дождь прекратился, свежий ветер приятно холодил лицо, вечернее солнышко выглянуло из облаков. Мария остановилась. Бартош недоумевал. Мокрые перила над рекой, деревья роняют капли прямо им на голову… От фонарей на высоких столбах протянулись, легли на речную рябь светящие полосы, похожие на дрожащие пальцы. Какие глаза у Марии!
Она прерывисто дышала — и вдруг крепко обняла его с отчаянной, печальной отвагой, прижалась губами к его холодным тонким губам.
— Но я все равно люблю тебя… — услышал он словно во сне.
Это головокружительное мгновение под раскидистой кроной дерева, ронявшего дождевые капли… Бартош вызвал его в памяти — и вернулся к тетради: с тихим восторгом доведет он до конца последнюю запись, и нечего колебаться.
«Это — она, я знаю! Станет ли моей женой? Не знаю, и все же я не могу жить без этого чувства, проснувшегося во мне. Оно — драгоценность. Сила. И — путь к людям. Борьба, весна — все как-то связано между собой. Вчера в райкоме было совещание насчет первомайской демонстрации. Как всегда, все свалили на меня! Ничего, мол, Бартош — тот потянет. «Демонстрация должна получиться торжественной, товарищи! Предлагаю так и решить». Надо было потребовать, чтобы это занесли в протокол. Сколько уж было демонстраций под полицейскими дубинками! А нынче… Шагая с товарищами, буду думать о ней. Ну и, конечно, о порядке — чтоб по восемь человек в ряду. Лишь бы погода не подкачала. А потом пойду к ней, заставлю поверить в нашу правду, это — главное условие для всего дальнейшего. Сегодня Мария еще далека от нашей правды, осуждает ее. Я обязан распрямить ее, терпеливо, постоянно, не упуская того драгоценного, прекрасного и сложного в ней, что до сих пор ускользало от меня, когда я в одинокие свои вечера исписывал тетради глупыми суждениями о людях и жил вполсилы. Словно ощупывал людей вскользь, холодными и любопытствующими пальцами, и слова, с которыми я к ним обращался, были мертвы. Поучения! Все это чувствовали, даже я сам! Быть может, слова мои были справедливы, но в них не было огня, который воспламенил бы сердца. По-моему, я начинаю понимать! По крайней мере, знаю теперь, каким путем должен идти. Сумею ли? Но это необходимо! Сколько раз, получая партийное задание, твердил я про себя это словечко: «должен». Любовь? Удивительное слово, пожалуй, я даже боюсь написать его, хотя знаю: дело тут в большем. Позже, быть может, я сожгу тетрадки, куда педантично заносил свои наблюдения с высокой башни одиночества. Любить — только тогда научишься понимать человека. И, кажется мне, в конце концов, это — политическая задача: открыть в себе источник живой воды и принести ее людям. Кому? Да тем, кто не понимает! Тут я имею в виду и Бриха. Что с ним? Оба мы чувствуем напряженность, возникшую между нами: я знаю о нем совсем мало, и все же вижу: он переживает что-то тяжелое, ему трудно. Как проникнуть ему в душу? Вот я написал: «политическая задача». Так или иначе — поразительно прекрасна сложная человеческая жизнь. Слава тебе, время, в котором живет такой незаметный человек по имени Бедржих Бартош, хвала тебе, прекрасная весна человечества! Глупец и бедняк, кто этого не видит!»