Он подошел к ней. Рия повернула к нему свое прозрачное лицо, не выражавшее ни удивления, ни пристыженности, только бесчувственную меланхолию. Как нашаливший ребенок, без сопротивления позволила ему силой разжать ладонь и отобрать украденную мелочь: мундштук, проездной билет, оторванную пуговицу… Брих не стал упрекать ее, а она смотрела на него рыбьими глазами и некрасиво ухмылялась. Не обращая более на нее внимания, он надел пальто; ее судорожный смех заставил его ускорить шаги. Испытывая отвращение, он захлопнул за собой дверь ненавистной квартиры.
«Никогда больше не войду сюда!»
7
В тот вечер Бартош шел с работы необычным маршрутом и с необычными чувствами. Раньше он с трамвайной остановки направлялся прямо к дому, не глядя по сторонам, спешил — хотя, кроме потребности уснуть, домой ничто его не тянуло. Спешка, по-видимому, стала неписаным законом нашего времени и обитателей этого города — так Бартош недавно пометил в своей записной книжке.
Сегодня он неторопливо поднимался по едва различимым тропкам Семинарского парка, ускоряя шаг, лишь когда проходил мимо скамеек, чтобы не мешать влюбленным парочкам. Скоро он запыхался, прислонился спиной к непрочной ограде и закурил последнюю сигарету из тех, что доктор разрешил ему выкуривать за день. Сигарета была невкусна, он отшвырнул ее в траву и продолжал подъем в гору.
Недавно голые ветви уже покрылись первыми цветами, под темным звездным небом они светились белыми огоньками. После короткого вечернего дождика распогодилось, воздух был теплый, ароматный, ветерок ласкал лицо, шевелил поредевшие волосы Бартоша. Хорошо на свете!
«Что же я тут брожу?» — подумал Бартош и сам себе показался немножко смешным. Трудно ответить на такой вопрос. Впрочем, он просто выполняет рекомендацию врача, это уж точно. Весна! Как давно не наслаждался он этим сладостным временем года! Словно оно было не для него… Весна — для молодых парней и девушек, не для стареющего пропыленного бюрократа, по горло заваленного анкетами, цифрами, организационными вопросами и прочими будничными делами. Прямо кактус какой-то, и вдруг — нате: разгуливает, словно школьник, радуется темноте… Он-то всегда думал: иная весна привлекает его, так сказать, весна человечества. Закроешь глаза, чтоб лучше ее представить — и не сможешь! Столько света! Да, ради этого стоит молчать, трудиться изо всех сил, волноваться, а коли нужно — так и драться. Вот так!
Нынешняя весна совсем не такая, как прежние! В один прекрасный день Бартош вдруг осознал, что любит женщину. Это захватило его врасплох, и он основательно проверил себя. И ничего не мог с собой поделать — он просто ощущал это, хоть об стенку бейся — вот и все! Возможно ли?
Впервые за долгие годы заметил, что в сквере на островке Кампа, где он часто прохаживался, педантично выполняя предписания врача, зазеленела мелкая травка. Поразительное открытие после бесконечных серых лет! Как все это связано между собой? Бартош стал наблюдать дальше. Сначала в улицы ворвались разведчики — апрельские ветры; потом солнце спустило с тетивы пучок стрел; и тотчас весна внезапным штурмом овладела укреплениями города, от ее дыхания за одну ночь бесшумно взорвались липкие почки, солнце отворило их, наделив красотой и сиянием первого снега. Обычная весна, преходящая, как сам человек, — а вот зацепила его! Погоди, остановись, безумный! Ты смешон, даже Брих уже что-то учуял… Ну и пусть!
Сегодня Бартош все высказал ей и теперь несет домой смятенную, разбереженную душу, ничего не понимая. Так что же ты? Спеши домой — но как удручает мысль о сиротливой комнатенке! Хочется бродить под звездным куполом, вдыхать воздух — и думать о ней. Забросить свои записи? Сколько тетрадей исписал в тщетном стремлении понять людей! И вот — перестал понимать сам себя.
Он спускался по крутому переулку, и внезапно его захватила сумасбродная идея: сделать последнюю запись. Давно уже ничего не заносил в свои тетрадки. А ведь казалось — достиг спокойствия, каменного, несокрушимого, в голове и в сердце установился столь любезный порядок. Замкнулся круг жизни, были распланированы пути, определено место среди людей. И вот — круг разорван изнутри и снаружи, следовательно — снова принимайся за уборку в себе самом!
Последняя запись будет о Бедржихе Бартоше.
С нетерпением уселся он дома за стол, и перо само полетело по бумаге, подхлестываемое напором мыслей. Из кухни доносились шаркающие шажки вдовы Барашковой, они не мешали излиться тому, что он хотел высказать. Он слышал только, как пульсирует кровь в висках и собственное дыхание. Он писал: «…это называют любовью! Ладно, в свое время был у меня довольно печальный опыт. Но это в прошлом. Поразительна способность человека излечиваться. Тогда я думал, ничто не ждет меня больше. И никто. Так мало осталось у меня от нее: страсть фотографировать — я сам достал для нее дешевый аппаратик, — пять-шесть писем, которые давно не перечитываю, да что-то в душе, что давно уже не причиняет боли. Все кончилось, и сегодня я знаю: расстаться было правильно, хотя очень больно. Что же теперь? Напрасно спрашиваю себя, почему именно к этой женщине?.. Чего-то в тебе не хватало, что-то было не в порядке! Ты коммунист, партиец, и то, что делаешь, — делаешь ради человечества. Это требует любви, а откуда тебе ее взять? Кого ты любил до сих пор? Человечество? Можно ли любить человечество — и не уметь при этом любить человека? Не уметь принадлежать одному из миллионов? Быть одиноким, с застывшим сердцем, обросшим мохом, не чувствуя теплого дыхания близкого существа — и любить всех: какая леденящая задача! Абстрактная любовь! Это то же самое, как любить родину и не иметь в ней родного дома. Нет, такое желание — не эгоизм, не пережиток, не привязанность к собственному садику. Это — почва под ногами! Ты жил обманом, в затхлой дыре, как филин. Холодный спаситель, ты распространял холод вокруг себя. Тебя и на себя-то не хватало, на собственное сердце, теперь-то это тебе понятно! Впрочем, упрекать себя не в чем, много потрудился — и понял. Ты не был помехой. Раньше, до войны, в партии были разные люди, нас объединяла общая борьба, и каждый исполнял свою задачу. Меня в ячейке называли «Фрицек»[27], и у меня была своя роль. Я не был выдающимся организатором, для этого у меня, вероятно, не хватало воображения, ораторского дара, искусства убеждать, зажигать других. Я знал об этом и не обманывал ожиданий товарищей. Вел мелкую, невидную работу — организовывал собрания, приводил в порядок бумажные дела, партийную печать. За что брался — выполнял. О моей работе знали. Потом концлагерь. Мама глаза выплакала. Не могу сказать, чтоб я очень уж страдал. Затрещины, пинки, строй. Другие пострадали больше, голову там сложили. Нацисты как бы не заметили меня, никого я не интересовал, не возбуждал ненависти. Главное — это тянулось бесконечно. Потом я вернулся, и снова: анкеты, организационная деятельность, работа для партии. Я не жалуюсь, я нужен партии, знаю. Но однажды поднимешь голову, увидишь: живешь один, живешь плохо и отчаянно тоскуешь по близкому человеку. Увидишь: тебе необходимы силы и тепло другого. Теперь ты все это нашел. Глупцы твердят: это дар небес. По-моему, это чепуха, идеалистическое пустословие, которым хотят приукрасить то, что само по себе прекрасно и величественно. И она не случайна, она не чудо, эта потребность изголодавшегося сердца. Оно одно может найти в себе столь головокружительное — и столь мучительное — чувство. Ожиревшее сердце спит. Стало быть, это — она, Мария Ландова… обыкновенное имя!»
Написал ее имя и не знал, что дальше. Отложил перо, закрыл тетрадку. В дверь постучалась квартирохозяйка, спросила, не хочет ли он чаю. Опасаясь, как бы болтливая старушка не разговорилась, Бартош, после недолгого сопротивления с ее стороны, сумел-таки заставить ее удалиться, отвечая односложными «да» и «нет». Когда за ней закрылась дверь, он вернулся к воспоминаниям о сегодняшней предвечерней встрече.