Брих наблюдал за дядей с брезгливым интересом. Ему понятен был дядин взгляд. Если б можно было проникнуть в его мозг через щелочки хитрых глаз — он увидел бы картину давно ожидаемых похорон по первому разряду, с повышенной дозой теткиных слез и с нанятым хором певчих. Мысленно Брих уже слышал трогательную дядюшкину речь над гробом тещи — о, он-то уж постарается составить такую, чтоб родня сморкалась в платочки при упоминании о бабушкином благородстве и материнской ее нежности.
Алек ел так беззвучно, словно пища, не дойдя до его рта, куда-то испарялась. Он будто не следил за происходящим. Долговязый, физически слабый юноша с узкими плечами, с которых свисали тонкие, как бы паучьи, руки. Казалось, в нем живут только глаза за выпуклыми стеклами очков; двигался он вяло, и размахивал руками, будто крыльями вспугнутой птицы. Хрупкостью, свойственной городским детям, он напоминал тонкую былинку, из сумрачной тени доходных домов тянущуюся высоко к солнцу.
— Как успехи? — спросил его дядя после ужина.
— Хорошо, — лаконично ответил Алек.
Он не любил об этом распространяться, юриспруденция его не слишком занимала, видно было, что его пристрастие — в другом.
— А что стишки? Пописываешь? — великодушно поинтересовался дядя.
Алек молча кивнул, вовсе не стремясь поддерживать беседу о своих писаниях. Он вообще неохотно говорил о них и, когда его стихотворение напечатали в журнале, старался избегать фальшивых восторгов родственников. «А у нас в семье — поэт!», — говорили те с благоговением. Один Брих критически относился к стихам Алека, упрекая его за склонность подчиняться разнообразным влияниям. Алек, нервничая, соглашался: «Лучше не умею… пока. Да, надо иначе…»
— Ну, как хочешь, — великодушно продолжал дядя. — Пиши себе, только я думаю, тебе полезнее свежий воздух. Будущий адвокат и стишки — это как-то не согласуется. А впрочем, я в этом не разбираюсь. Иной раз диву даешься, чего только не приходит в голову такому юнцу…
После ужина дядюшку осенило: пускай Иржина ради своего праздника сыграет на рояле, надо же посмотреть, насколько продвинулась она в этом искусстве. Иржина отчаянно отнекивалась; вспыхнув, приводила всевозможные отговорки, но дядя несокрушимо стоял на своем. Упрекнул ее в бездарности:
— Десять лет вколачиваю в тебя деньги, инструмент приобрел — настоящий Петрофф! А ты, оказывается, ничего не умеешь?
Тут он решил посрамить дочь: сам-де сыграет неученой своей рукой. И сейчас же погнал всех от стола в гостиную. Подняв крышку рояля, подождал, чтобы все расселись по креслам — как виртуоз, который неприязненно подгоняет опоздавших слушателей. Бросил укоризненный взгляд на тетушку — она, торопясь, вышла из кухни с вечной вышивкой в руках и устроилась в плюшевом кресле. Тучная тетка походила на раскормленную ангорскую кошку. Бриху пришло в голову: если б сейчас все разом смолкли, стало бы слышно, как она мурлычет. Вышивая по канве, тетушка время от времени окидывала поверх очков свое семейство снисходительным взглядом пышнотелой матроны. И пока дядя бренчал излюбленные «Сказки Гофмана» — единственную пьесу, которую он разучил с грехом пополам и угощал ею гостей уже добрых двадцать лет, Брих думал о тетке.
Он не питал к ней ни привязанности, ни ненависти. Тетушка Маня! Смысл ее жизни был прост, философию можно было уместить в нескольких банальных фразах. Единственным проявлением ее чувствительности были слезы. Она оплакивала многочисленные кори и поносы родственников, оплакивала любую старую щетку, которую приходилось выкидывать на помойку, тетушка настолько усовершенствовалась в этом ремесле, что сделалась желанной участницей похорон, завзятой плакальщицей, охотно и щедро обливающей родных покойника обильными слезами, повторяя неизменные утешения, вроде «ему там, бедняжке, лучше теперь, ничего у него уже не болит» или «вы встретитесь с ним снова в царствии Господа, который соблаговолил отозвать своего слугу из сей юдоли слез». Вот только когда дело касалось служанок, сочувствия ей никогда недоставало, ведь эти ужасные твари непременно обманут, обчистят ее кладовку, так что приходится им как следует давать по рукам. Боже, куда-то мы катимся?
Тетушка единственная захлопала, когда дядя закончил свой музыкальный экзерсис, и поспешила на кухню готовить кофе.
А дядюшка с наслаждением погрузился в мягкое кресло, вытянул длинные ноги в любимых домашних туфлях и пустился в разглагольствования. После обильного ужина он обожал поболтать, и все знали, что за чем последует.
— Вот я и говорю, — начал он, собрав на лбу морщины с таким важным видом, словно тут же, не вставая с кресла, принимал на себя ответственность за все человечество. — Наша эпоха подрывает основы цивилизации. Брак, семья, уважение к другому — все это как бы…
— Какие основы и какой цивилизации? — перебил его Алек.
Он сидел на оттоманке рядом с обеспокоенной Иржиной и в этот момент закуривал сигарету. Брих знал наверняка: сейчас между Алеком и дядей начнется перепалка. Они всегда ссорились — Алек открыто симпатизировал режиму и не выносил политического двуличия дяди.
Мизина поднял брови — и моментально раздул мехи своего красноречия. Брих слушал его без интереса, ведь всякий раз повторялось одно и то же, будто заводилась шарманка. Спор шел о дальнейшей национализации промышленности, о патриотизме, обо всем, что свершалось в стране.
— Ты, малец, не так запоешь, когда вместо наследства получишь шиш! — Мизина воинственно поднял палец. — Ведется генеральное наступление на частную собственность!
Обрисовав в нескольких фразах гибель промышленности без частнокапиталистической инициативы, он закончил, как обычно, проблемами всеобщей нравственности, особенно молодежи. Под ударом — семья, основа государства, говорю вам, в наше время рвутся и уничтожаются священные узы между людьми, супруги восстают друг против друга, дети — против родителей, и все это не может не закончиться катастрофой!
Брих взглянул на молчаливую Иржину. Она сидела подле Алека, сложив руки на коленях, и не отрывала глаз от старинных часов с маятником. Восемь! Брих подбодрил ее улыбкой: не бойся, девочка, я не забыл! Сделаю, что смогу…
Мысли его витали далеко отсюда. Знал он тот источник, из которого выбивается фонтанчик дядюшкиной аргументации. Несмотря на возвышенные фразы, этот эгоист думает только о себе, о собственной выгоде, карьере, и, хотя кое в чем он прав, его правда жалка и неблаговидна.
Чепуха! — вскричал Алек. — Вечный порядок — бессмыслица! Был такой порядок — капитализм, и теперь ему конец. Оказалось, человечеству в нем тесно, как в старом пиджаке. Теперь он пригоден лишь немногим людям.
— Это ты вычитал в грошовых брошюрках, сынок!
— Держу пари, ты и их-то не читал, — отрезал Алек. — Тебе, конечно, достаточно собственного разуменья. Потому и размахиваешь обветшалыми аргументами, опровергнутыми еще сто лет назад. А что-нибудь поновее…
Слишком уж личные выпады стали сигналом к дальнейшему спору. Дядя погрозил пальцем:
— Легко тебе фантазировать, малец, когда тебя папа кормит! Верю! Только жизнь-то, она уж остудит ваши воспаленные куриные мозги. Жизнь — драка и всегда будет дракой! Ты только посмотри на людишек: они и нынче лезут через головы друг дружки! Драка, — со вкусом повторил он, как бы найдя точное определение. — То-то и оно! Драка за все! За, кусок хлеба, за теплую постель, за лучшее местечко под солнцем. Воображаете, будто постигли всю премудрость, да опыта вам не хватает, сопляки! Этого уж никто не изменит, это вроде естественного закона: более способный пожирает менее способного…
— Нет! — покачал головой Алек. — Такими людей сделала эксплуатация. Вечный страх за хлеб… И вас она таким сделала. Но это изменится!
— Поживем — увидим! — хихикнул с насмешкой дядя. — От этой детской болезни я давно избавился. Юнец вылупился из скорлупы, папенька его кормит-поит — о, тогда хорошо фантазировать! Но жизнь обобьет твою поэтическую пылающую башку. Надо мыслить практически. Как взрослый!