И все же на следующий день Мария оставила дома свои роговые очки. Ведь она обходится и без них… Но заметив удивленные взгляды сослуживцев — особенно Брих что-то чует, — она решила опять носить очки.
Сегодня, после четырех, когда закрылась дверь за Брихом, Бартош застал ее врасплох тихим вопросом: понравился ли Маше медведь? Мария растерялась и не знала, что ответить. Так неожиданно! Она хотела было солгать, но, увидев его напряженный взгляд, не смогла сделать этого и сказала откровенно:
— Не сердитесь… Я его Маше не дала. Я не могла…
— Почему же? — Бартош удивленно покачал головой.
Она пожала плечами, и ее лицо приняло упрямое выражение. Однако удивление и огорчение Бартоша были слишком непритворными, невозможно было не верить ему; Марии стало немного стыдно. Ну и пусть! Пусть знает, что она не приняла подарка от человека, которого одни боятся, — и она тоже! — другие ненавидят, а Мизина заискивает перед ним, как перед сатрапом. Пусть же он знает, что у нее есть свои взгляды и… и что Машу она к нему никогда не подпустит!
И все же, когда он глухим голосом спросил, можно ли немного проводить ее, она сначала протестующе поглядела на него, потом испугалась, а потом вопреки своему намерению кивнула.
Всю дорогу она молчала и чувствовала себя очень неловко. Как давно она не шла рядом с мужчиной! Бартош говорил мало и медленно, бережно выбирая слова. Мария напряженно прислушивалась. О чем это он, зачем он мне это говорит?
Бартош рассказал что-то о своем детстве, о мальчишеских проделках, но Мария даже не улыбнулась. Он понял, что ей это неинтересно, и умолк. Они остановились на трамвайной остановке. «Слава богу, конец», — с облегчением подумала она. Подъехал восемнадцатый номер. Не успела Мария протянуть руку на прощание, как Бартош вошел в вагон вместе с ней. Всю дорогу до Голешовиц он не сказал ни слова. Они подошли к ее дому. Тревога и растерянность охватили Марию. Только бы их никто не видел, такая пища для сплетен! И не дай бог, если Маша выскочит на улицу, еще узнает его и… А мамаша? Что за глупости! Я веду себя как семиклассница, которую вопреки родительскому запрету провожает юнец с пушком на подбородке.
Дальше ни шагу! Мария остановилась, испуганно взглянула на Бартоша, хотела что-то сказать, но только открыла сумочку и демонстративно вынула ключи. Он понял и тоже остановился.
— Покойной ночи! — Он пожал ей руку, потом решительно поглядел в лицо. — А ведь мне надо сказать вам кое-что, я во всех делах люблю ясность. Не сердитесь за прямоту, может быть, так не полагается, но я боюсь долго надоедать вам. Вы, наверное, спрашиваете себя, зачем я вас провожал? Но ведь вы знаете. Я не найду для этого слов… Да, может быть, их и говорить не надо… Но… вы мне нужны… Может быть, это потому, что я слишком одинок, понимаете… Иной раз хочется поговорить с кем-нибудь. Но мне кажется, что вы меня… вроде как бы боитесь… Я знаю, все это странно… Но вы мне… как-то близки… Нет, вы не обижайтесь, если…
Она глядела на него расширенными глазами, не в силах двинуться с места. Зачем он говорит это, лучше бы молчал, ведь это безумие!
— Машу я люблю, — продолжал он. — Правда! Да иначе и быть не может, ведь все, что мы делаем в республике, это для всех… таких Маш.
Он замолчал, думая, что она, верно, как раз обратного мнения. Нет, слова бессильны и только мешают. Но он заметил, что Мария не обиделась.
— Покойной ночи!
В полном смятении чувств Бартош остался стоять на улице. Закурив, он сказал себе: «Ты совсем спятил, Бартош. Все это чепуха!»
Тут он вспомнил, что в половине восьмого у него заседание в райкоме, на повестке дня подготовка первомайской демонстрации, в этом году она особенно важна. Отбросив сигарету, Бартош зашагал к центру, торопясь как на пожар. Ветер раздувал полы его макинтоша.
Он не знал, что вечером Мария открыла старый комод, вынула неразвязанную коробку и вручила ничего не подозревающей Маше новехонького медведя. Радостный возглас девочки заставил ее вздрогнуть. «Боже мой, — испуганно подумала она, — что же я наделала!»
— Мы назовем его Мишкой, да, мамочка? А Митю я тоже себе оставлю, хоть он и старенький. Пускай дружат. Мамочка, это ты мне его купила?
— Нет, Машка, и не приставай больше.
Но Маша не отставала. Она покачала головой так, что разлетелись косички.
— Кто купил?
Как ответить любопытной мышке? Как уладить все это? Скажу, что это от одного дяденьки у меня на службе, которого мы однажды встретили в парке. Маша все равно не помнит его, и все будет в порядке.
В порядке ли? Марии хотелось схватить медведя, сунуть его обратно в коробку и отнести Бартошу. Она ничего от него не хочет, ничего!.. Но уже поздно!
Она чувствует, что попалась, опозорилась и катится по наклонной плоскости…
11
Как-то апрельским вечером Пепик Ворачек отправился к Патере. От Глоубетина до Жижкова путь немалый. Пепик колебался целый день; идти к Патере — значит отказаться от тренировки, без которой, перед важной встречей их команды со словаками, теряешь уверенность в себе. Ну, может, застану еще ребят в спортзале, — хмуро утешал себя Пепик, пока трамвай вез его через город.
Кому это надо, выносить такое напряжение! Сегодня Патеру опять вызывали в главное управление, и наверняка решилось — по-прежнему ли им вместе клепать заклепки и вкалывать, трудясь над двухлетним планом — чего Пепик молча, но упорно желал, — или Патера «пойдет вверх», как выражались в цеху. Пепик от души желал ему всего наилучшего, однако такая перспектива портила ему настроение. Это ведь не просто так, не хаханьки, и Патера немало поломал себе голову, немало перемучился и передумал — хотя ни словом об этом не обмолвился, — прежде чем сказать: «Соглашаюсь я, Пепик, не то был бы я просто тряпкой и изрядным дерьмом, коли б уклонился! А ты, парень, должен ехать со мной, как ни верти!» Легко сказать: поехали со мной. Это значит — свернуть боксерское барахлишко, разбить команду, с которой провел немало боев, и не без успеха, сказать им: «Бывайте здоровы, ребята», а может, и навсегда повесить боксерские перчатки на гвоздик, отказаться от ринга… Нет, нельзя этого делать! А с другой стороны, надо тогда сказать Патере «ни пуха, ни пера» и на том поставить точку. Тоже ведь неладно!
Трамвай полз как улитка. Когда Пепик наконец постучал в дверь с фамилией «Патера», он чуть ли не физически, где-то в области желудка, почувствовал беспокойство. Недаром любители бокса говорили, что желудок у него — слабое место, и кому удастся поддеть его хорошим аперкотом, тот и одержит верх над Ворачеком, владеющим великолепным хуком правой.
Патера был дома. Нет, видали — без пяти минут директор, а сидит у печки на низеньком табурете и колупает ложкой картофельное пюре с луком прямо из сковородки…
Патера удивленно оглянулся на пришедшего.
— Ба, да это Пепик!
Встретили его сердечно, Власта налила ему кружку эрзац-бурды, а Пепик так растерялся, что принял; глухая бабушка, суетясь на кухне, вытерла для него стул, хотя стулья уже мыли сегодня; но для мужского разговора здесь было не место. Пепик с серьезным видом обозрел младшего Патеренка — малыш плескался, как рыбка, в деревянном корытце, Пепик смущенно ему улыбался, выжимая из себя какое-то неопределенное мычание, и обрадовался, когда Патера увел его на тихую галерею.
Опершись локтями на перила, помолчали, глядя в темный дворик у ног. Наконец Пепик приступил к допросу:
— Ну, как? А мы-то ждали: ты появишься на заводе.
— Не получилось — беготни было много, — ответил Патера, не поднимая на него взгляда, и снова погрузился в загадочное молчание.
С другого конца галереи подкралась полосатая кошка, потерлась о брюки Патеры. Тот поднял ее за шиворот, почесал за ушами — внутри кошки немедленно заработал ласково мурлыкающий моторчик — и снова опустил ее наземь. Пепик не выдержал:
— Ну что, согласился?
Патера медленно выпустил дым изо рта, покачал головой: