А Ярек? Он становился все более пугливым. Свидания стали реже и молчаливей. Очень, мол, много уроков. Ярек прятал глаза, вид у него был виноватый, а улыбки кривые. Эстер поняла: он трус! И такой хочет стать путешественником! Нет, он смирится и привыкнет в конце концов к прилавку провинциальной аптеки. И еще будет доволен собой, продавая аспирин и слабительное. Эстер не жалела его, глядя, как он изворачивается, что-то мямлит в ответ на прямо поставленный вопрос: не боится ли он встречаться с еврейкой. Конечно, он боялся! Что-то в нем угасло, разрушилось. Быстро, словно в самообороне, она старалась отвыкнуть от него, от этих свиданий. Она обманулась в нем. Ярек вдруг начинал сочувствовать ей. За это Эстер ненавидела его. Однажды он забыл спросить, когда они встретятся снова. Для Эстер это не было неожиданностью. Через несколько дней она получила отстуканное на машинке письмо, в котором Ярек уверял ее в своей неослабевающей любви. Говорил о рассудке, о железной необходимости, убеждал войти в его положение. Потом следовали заверения: когда все это кончится, они поженятся и вместе будут бродить по свету. Он просил вернуть фотографии. Это самое разумное. Подписаться забыл, но не отказал себе в постскриптуме: пожалуйста, немедленно уничтожь!
Все кончилось, а у нее даже не сжалось сердце. Осталось лишь молчаливое презрение и горечь. Ничто не шевельнулось в ее душе, когда она увидела, что он точно так же, как раньше с ней, неуклюже шагает рядом с Иткой. Наверное, и ей он сулит вечную любовь и бегство в большой мир.
Эстер окружила пустота. Она ощущала ее везде, куда ни протягивала руку. Правда, большинство жителей городка и его окрестностей держались по отношению к ним дружелюбно, тайком, но выразительно давая понять, что они не согласны со всем происходящим, что считают их своими. Особенно пациенты победней, те не забывали своего «пана доктора», хотя его белоснежный кабинет никто теперь не посещал. Всегда находилось дружеское слово и добрая рука помощи. Но эту странную, непонятную пустоту нельзя было заполнить одним лишь участием. Посыпался град новых, все более страшных приказов.
О, эти сострадательные взгляды! Эстер казалось, что именно сострадание творит пропасть между ней и всеми остальными. Слышишь? «Бедняжка, я знаю, что вы ни в чем не виноваты. Мы все любим твоего папу, вы порядочные люди». «Зачем мне это, скажите ради бога? — ломала она день и ночь голову. — Почему? Почему нас жалеют?» Но появились и другие, особенно когда маме пришлось нашить на их одежду желтые звезды. Кое-кто начал точить зубы на их домик. Друзья предупредили.
А бывшие соученики! Эстер избегала их. При встречах они вели себя по-разному. Одни шептали, отводя глаза и не замедляя шага: «Привет», — другие заговорщицки подмаргивали, подходили: «Что поделываешь? Приходи как-нибудь!» Случилось даже, что в начале учебного года она получила от анонимного адресата посылку с учебниками и смогла заниматься сама. Но были и такие, что взглянули на нее по-новому, с мрачным чувством собственного превосходства, пялились с идиотским любопытством, с нескрываемым интересом, как на чудо. Этих она ненавидела. Разница, которой они раньше не знали, вдруг стала явной, и «паршивую овцу» изгнали из стада.
Как выжечь из памяти надпись, нацарапанную на заборе? Она заметила ее однажды рано утром, когда вышла из дому: «Жиды, убирайтесь вон!» Корявые белые буквы. Они ринулись на нее, ослепили. Эстер, рыдая от ужаса, вбежала в дом и упала на руки отцу. Он взял ее голову и молча прижал к груди. «Отец, за что? — захлебывалась она. — Что мы сделали? Я пойду сотру!» Но он молчал, необъяснимо спокойный, словно примирившийся со всем. «Нет, Эста, этим не поможешь. Не замечай… мы должны выдержать… не плачь, девочка…»
Эстер открыла глаза. Где я? Во двор — за ее спиной — вползает сумрак, кто-то шагает по галерее и тихонько насвистывает. Девушка лежит, запрокинув голову, внутри все сжимается от голода — боже, когда же наконец придет Павел?
Опять видение: папа! Он склоняется над ней, она слышит легкий запах дезинфекции от его накрахмаленного халата, он гладит ее трясущейся рукой по волосам и молчит. Почему он молчит? Почему не бунтует? Почему… Он знает что-то ужасное? Что? Какое преступление он совершил?
Эстер видит бледное, в морщинках лицо с мудрыми темными глазами и тщедушную фигуру, на которой болтается поношенное пальто с желтой звездой. Молчаливый, погруженный в заботы, он плетется из дому на заре. Но и теперь, несмотря ни на что, вечерами, за опущенными черными шторами, он умеет вызвать смех и учит ее танцевать вальс. В памяти всплывает образ новой подружки, Бланки, — девушек сблизил общий удел желтой звезды; а рядом мама, которая ухитряется приготовить обед «из ничего». Тайком плачущая мама и дом, окруженный тьмой и предчувствиями, — нет, нет, они все еще вместе.
Мрачные, пустые недели, месяцы! Где я? Это сон, это, конечно, всего лишь сон, мучительный сон о дожде, о какой-то старой тачке… Она тарахтит по блестящей от воды мостовой, сумки и чемоданы подпрыгивают — пятьдесят кило на человека. Папа тащит тачку, а они с мамой плетутся рядом. У ворот они простятся. Так нужно. Идет дождь. А вокруг снуют люди, все мокрое, дождь льет на всем белом свете — наверное, так начинался всемирный потоп, мелькает у нее в голове; камни мостовой похожи один на другой как две капли воды. Если она ни разу не наступит на темную полоску, они снова соберутся вместе. Эстер верит в это и не верит. Не могут же они стоять здесь вечно! Подъезжают все новые тележки и тачки, подходят и так просто, с чемоданчиком в руке, с желтыми, одинаковыми звездами на пальто, мужчины, женщины, дети. Слезы, и смех, и дождь, старик с бородой, набухшей от влаги, девчушка с белокурыми косичками держит в руках чумазую куклу, дама из общества… И снова дождь, слова, официальные документы, мокрые стены домов, опрокинутая урна и канава, в которой бурлит вода. Окна, глаза.
Отец шепчет слова утешения и отирает платком вспотевший лоб, он измучен, но улыбается слабой улыбкой, капли сбегают с полей шляпы. Поцелуи. Мама больше не может сдерживать слезы. «Доченька… моя…» — «Папа, — шепчет Эстер на ухо отцу, — за что?.. Что мы сделали?» — «Ничего, Эста, ничего плохого. Только то, что мы есть, — только, понимаешь, Эста? Теперешние времена — это тьма, сопротивляйся ей… Не плачь, мы вернемся в свой садик и снова будем вместе ездить к пациентам… Будь мужественна, пиши нам!.. Мы не преступники… Все будет хорошо…» Но уговоры уже не помогают. «Я хочу ехать с вами! Возьмите меня с собой! Без вас мне здесь нет места! Я боюсь…»
Старая тачка двинулась, въехала в ворота, ее заливает дождь; люди, идущие рядом, спотыкаются об нее. «Отец!» — «Прощай, Эста, до скорой встречи, до свиданья, девочка, до свиданья в Терезине». — «Отец! Отец!» — кричит она вслед.
И больше не видит их…
Эстер вскочила с кушетки, прижала ладони к лицу. Опустила штору и зажгла лампу. Надо причесаться, привести себя в порядок к его приходу. Она прислонила карманное зеркальце к пустой вазе и прошлась расческой по растрепанным волосам. Блестящая поверхность зеркала отразила чужое лицо, помятое недобрым сном.
Эстер от испуга широко открыла глаза. Это не я! Не я! Ей показалось, что опускается потолок. Падает прямо на нее. Она вскочила и бросилась к дверям, тяжело дыша. Нет, ей показалось. Она поняла — это от голода. Голод грыз внутренности, мутил рассудок, причинял боль. На какие-то мгновенья тело вздымалось, словно пришпоренное голодом, и снова ослабевало.
О господи, почему не приходит Павел?
Рука замерла на дверной ручке.
Эстер прижалась ухом к дверям, прислушалась. Кто-то возится. А может быть, это шумит в голове?
Она вспомнила себя — ту маленькую девочку, что прислонялась ухом к телеграфным столбам в аллее. Ты слышишь отдаленные звуки дальних далей? Манящее гуденье тишины?
Прочь, прочь! Она поняла, что однажды не выдержит, убежит и зароется в опавшую листву, заберется в кроличью нору там, за их садом. Ее вдруг охватило страстное желание бежать. Оно овладело руками, ногами. Сердце стучало, как молот о наковальню. Сейчас же!