И вот оно явилось. Ирена показала ему ребенка без стыда, без чувства вины, лицо ее радостно розовело, и в эту головокружительную минуту он ощутил, как в душу его входит уверенность.
Тонкая рука выскользнула из его ладоней. Он очнулся от задумчивости. Смотрел, как Ирена берет ребенка на руки и поразительно прекрасным, благородным, древним как мир движением всех матерей подносит его к пышной белой груди, чтоб перелить в него силу своего щедрого тела, — у Бриха даже дыхание замерло. Смотрел на нее безмолвно, в нем поднималась волна согревающей нежности, несказанной, безмерной гордости этой хрупкой, но торжествующей женщиной.
Ирена подняла на него глаза, знакомым жестом отвела прядку волос со лба и легонько ему улыбнулась.
Несколько позднее Брих услышал за тонкой стеной, отделявшей его комнату от соседей, как простучали по полу подкованные ботинки: видимо, домой пришел Патера. Брих встал, взял на руки ребенка и успокоил Ирену, следившую за его действиями вопрошающим взглядом:
— Не бойся, мы сейчас вернемся. Надо же представиться соседям!
Осторожно неся ребенка, он вышел в темную прихожую и, освободив левую руку, постучался.
Патера был один: жена с детьми еще не вернулись с прогулки, а мать гостила у своей больной сестры в Розтоках. Патера стоял у окна, спиной к двери. Стук в дверь оторвал его от мыслей, он круто обернулся, узнал вошедшего.
— Входите, доктор. О, какие гости!
— Мы пришли сказать вам спасибо, Патера.
— За что? — не понял тот. — Сначала я вам, потом вы мне — соседи небось! Помните, как я бегал к вам за помощью, когда появился наш Пепа? В феврале-то?
— С той поры многое изменилось, — серьезно проговорил Брих, и показалось ему: какая-то тень промелькнула по лицу соседа.
— Вы правы, доктор. Изменилось… — вздохнул он, но тотчас встрепенулся, провел рукой по лицу, улыбнулся, с любопытством отвернул одеяльце. — Славный бутуз, доктор. А я — то ведь первым узнал о его… этом самом. Конкуренция нашему парнишке! Что ж, поздравляю. Постойте, кажется, моя-то прячет в буфете капельку рому, еще с рождества, — может, нам бы…
— Патера, — с нетерпением перебил его Брих, — я должен многое сказать вам, многое объяснить. Да подождите вы, ради бога! Ведь этот ребенок…
Он осекся, заметив, как недоуменно поднял брови Патера. Оба стояли у стола, разделенные ребенком, которого Брих держал на руках. Брих в нескольких словах рассказал все. Патера покачал головой, помолчал смущенно, потом, чуть ли не с возмущением, воскликнул:
— Ну и что?! Такое, значит, дело — и что особенного? Что вы от меня-то хотите? Чтоб я вас пожалел или посоветовал, что делать? А я — то думал…
— Да ничего не надо, дружище. Я уже сам знаю. Просто вспомнил наш с вами недавний разговор, тогда, в феврале. Нет, я за свои слова не стыжусь, я тогда думал, что прав. И не стыжусь признаться, что сила вашей правды… победила меня. Знаете ли вы, что я чуть было не совершил?! Предательство, дружок! Да вовремя опомнился. В последнюю минуту!
— Зачем вы мне это говорите? — выдохнул Патера. — Я это и так знаю.
Брих пожал плечами:
— Вы правы, наверное, это глупо и не нужно…
— Да нет! — нетерпеливо перебил его Патера — и смолк.
Взял у Бриха белоснежный сверточек в свои сильные руки, отнес к окну, чтоб заглянуть в глупенькое личико, в глазки, ничего еще не понимающие. Долго разглядывал — и вдруг громко — Бриху показалось, строптиво — рассмеялся, как человек, который с трудом научился смеяться по-прежнему.
— Ну, добро пожаловать! — сказал Патера младенцу. — Приветствую тебя, маленький гражданин, в нашем мире! Ах ты, человечек, сумел-таки выбрать хорошее время!
Когда за Брихом закрылась дверь и Патера остался один — сильное волнение охватило его.
Он снял с вешалки пальто, надел, задев при этом правый карман — а в нем было письмо, пришло позавчера на его домашний адрес. Письмо короткое, просто приглашение явиться сегодня утром, но достаточно выразительное, чтобы Патера почуял за тремя гладкими фразами явную угрозу.
Не пошел. Нарочно поменялся на утреннюю смену, чтоб одолеть тревогу и искушение продолжать разговор, — и вот с утра сегодня давил пневматическим молотком заклепки. Грохот металла заглушал мысли.
Нет, больше его не собьешь! Как бы тот ни старался!
А теперь скорей за дело.
Сел к кухонному столу, аккуратно отвернув стопку выстиранных пеленок, вынул из ящика скрипучее перо, которым давно никто не писал, разлинованный лист — и перо быстро побежало по бумаге.
Патера писал Власте, жене, и лицо ее стояло перед ним, оно доверчиво улыбалось, обрамленное смоляно-черными кудрями, оно было близко и спокойно. Написал ей обо всем, обо всем, чего не мог высказать за целых пять месяцев, — ни о чем не умолчал, ничего не приукрасил.
В улицы Жижкова медленно прокрадывались ранние осенние сумерки, надо бы зажечь лампу над столом; на буфете пронзительно тикал будильник — он не мешал. Мысли сами просились к перу, ясные, точные. Патера кончил, облегченно вздохнул, подумав, приписал еще несколько слов.
«То, что я теперь делаю, — вовсе не печально, Властина моя! Так надо. В сущности, я даже не знаю, почему выбор пал именно на меня, и не знаю, каким целям я должен был служить, но не это главное. Главное — то, что я не могу жить с нечистой совестью, с какой-то тайной, права не имею. А потому пойду, не глядя ни на себя, ни на вас. Долго не мог я этому поверить, но теперь знаю: враг нападает на нас не только снаружи, но и изнутри. И мы распознаем его не по красивым змеиным словам, а по его методам, по мыслям, чуждым нам, — и я знаю, уничтожить его мы можем только сообща. Отдельный человек слаб, бессилен. И если я в чем виноват, так только в том, что долго раздумывал. И знаю, ты со мной согласишься. Я доверяю тебе, нашей партии, нашим людям до конца, значит, и бояться нечего, хотя я еще и не знаю, что получится. Но знаю теперь, в чем мой долг и где мое место. И я люблю вас всех, тебя, маму, Аничку и нашего малыша, потому и иду!»
Вложил письмо в конверт, большими буквами надписал на нем имя жены и прислонил к недопитой чашке кофе.
Встал.
Снял с вешалки кепку, открыл дверь. Над узким двориком клубилась туманная мгла осеннего вечера. Деревянные ступени заскрипели под ногами.
Вниз по крутой улочке Патера чуть ли не бежал. Трамвай долго тащился по городу, стеная на поворотах. Входили люди, надоедливо звякал звонок, кондуктор с шуточками продавал билеты.
Наконец выбрались из шумного улья центра, загромыхали по Длинному проспекту через Карлин.
Ах, такая знакомая, тысячи раз пройденная дорога — единственный путь для Йозефа Патеры! Он словно новыми глазами смотрел на нее, узнавал перекрестки, освещенные витрины, кусты вдоль трамвайной линии, блестящий шар газохранилища в Либени — все теперь обретало для него новое значение.
Наконец!
Торопливо пересек заводской двор, обошел платформу, груженную дюралем, адский грохот ударил по барабанным перепонкам. Смесь знакомых запахов — металла, пыли, пота и еще чего-то, что не имеет названия. Тут были все рабочие его смены.
Пепек Ворачек заморгал светлыми ресницами:
— Ты что, с неба свалился?
У длинного стола с шеренгой тисков увидел Адамека. Старый рабочий прервал работу, глянул на Патеру поверх очков.
— Гляньте-ка, Патера! Уж не пожар ли у тебя?
Адамек не спеша отложил напильник, вытер руки о фартук и терпеливо выслушал просьбу Патеры. Покивал головой, подумал, обошелся без расспросов, нюхом учуял: дело важное.
— Ясное дело, раз надо, созову комитет. Почти все на месте, кроме Етелки, за Машеком пошлю домой, он тут близко живет. Ладно, значит, через час в парткоме. Хорошо… А в чем дело-то? До завтрашнего заседания не потерпит? Ну ладно, сделаю, — бормотал он, протискиваясь меж станков.
Добрые полчаса просидел Патера в помещении парткома, курил сигарету за сигаретой, разглядывал стены. Все тут было ему знакомо. Сколько долгих часов провел он здесь, у этого стола с пепельницами, переполненными окурками. Знал каждую царапину на столе, каждое пятнышко. За широким окном — силуэт заводских корпусов, очерченный твердыми линиями на фоне серо-голубых сумерек, цепочки огней, стройные стволы труб, устремленных в небо. Голые стены — два портрета да плакаты, вот и все.