– Да? И что же у тебя получалось?
– Однажды у нас была сильная засуха, траву побило зноем, и зерно не взошло. Люди собрали кто сколько мог, чтобы уплатить виршетворцу из столицы, но сумма оказалась недостаточной, и ваш Орден отказал ходокам.
– Труд виршетворца недёшев, – нахмурив брови, сказал Элоим. – В особенности если ему предстоит ехать куда-нибудь за тридевять земель и виршить невесть для кого.
– Пускай будет по-вашему, – согласился пришлый. – Так или иначе, когда ходоки вернулись ни с чем, я за ночь сочинил вирш. И наутро пошёл дождь.
– Вот как? Ты полагаешь, что свиршил его?
– Так я думал, виршитель. Однако потом я декламировал этот вирш множество раз, и дождя не было.
Элоим рассмеялся:
– В той книженции, которую ты удосужился прочитать, не говорилось, что вирш после свиршения теряет силу?
– Что-то такое было, – Элам почесал в затылке, – не очень внятное.
– Невнятное, говоришь? – Виршитель усмехнулся. – Н-да. Итак, ты полагаешь, что свиршил дождь. Допустим. Что ещё ты свиршил?
– Много всякого было. Корова однажды у старосты не отелилась, думали, издохнет. Потом дочка мельника подцепила от заезжего торговца дурную болезнь. Затем от кривой Элизы, что на перепутье трактир держит, жених сбежал. Помимо того…
– Постой, постой, – давясь от смеха, прервал перечисление Элоим. – Ты что же, хочешь сказать, что отелил корову, излечил гулящую девку и вернул трактирщице жениха?
– Я не уверен, виршитель. Но каждый раз я сочинял вирш, и… Корова родила телёнка, дочка мельника излечилась от язв, а кривая Элиза вышла замуж.
– Ладно. – Элоим поднялся. – Ты позабавил меня, человек из провинции. Я собирался отправить тебя восвояси, но за доставленное удовольствие – изволь. Пройдём в сад, я посмотрю, на что ты способен.
* * *
Солнце растолкало тучи и теперь озорно выглядывало из-за них, трогая позолотой садовую ограду и гоняя в лужах радужные круги. Виршетворец Эрмил вынес из здания массивное, красного дерева, кресло с витыми подлокотниками, установил в тени раскидистой лиственницы. Виршитель уселся, и Эрмил встал за спинкой кресла, глядя на переминающегося с ноги на ногу нескладного, долговязого провинциала.
– Покажи нам, что ты умеешь, – скрестил руки на груди Элоим.
– А что показывать-то?
– Что хочешь. Взгляни вокруг – вот засохшая яблоня, наряди её цветом. Вот лужа – заставь в ней плеснуться рыбу. Вот ограда – прорежь в ней калитку. Вот птица, – Элоим, задрав подбородок, осмотрел описывающую над садом круги ворону, – сбей её на землю.
– А? – Элам, моргая, принялся разглядывать яблоню, за ней лужу. Обвёл глазами ограду и, наконец, раскрыв рот, уставился на ворону. – Вот эту птицу? На землю? Э-э…
С минуту он молчал, не сводя с то парящей, то размахивающей крыльями вороны глаз. Потом воздел руки к небу и возопил:
Звучи, звучи, моих свиршений лира!
Хочу, чтобы рука от лиры не устала!
Одна ворона съела много сыра,
и ей в полете плохо стало.
Она еще летит со стаей вместе,
но зренье перестало быть остро́.
Она еще чуть-чуть, через саженей двести,
на землю рухнет, как ядро.
Ей не окажет помощи больница,
издохнет птица в тот же час.
Нам надо лишь чуток посторониться,
чтобы она не грохнулась на нас.
Ворона…
– Довольно, – виршитель Элоим в негодовании вскочил. – Это не вирши!
Элам замолчал, по-прежнему моргая и ошарашенно глядя на ворону, как ни в чём не бывало описывающую над садом круги.
– Не вирши, – рубанул рукой воздух Элоим. – Это надругательство над виршесложением. Жуткие, примитивные рифмы. Устала – стало, каково, а? А размер… Ты хотя бы знаешь, что такое виршетворный размер, Элам или как тебя там? Вздор, о чём я спрашиваю, разумеется, ты понятия об этом не имеешь. У тебя размер даже не пляшет, он у тебя скачет. На месте галопом, как стреноженный жеребец, которого ожгли плетью.
Виршитель перевёл дух. Провинциал по-прежнему стоял в пяти шагах. Покраснев и теребя разболтанную пуговицу на дурацком камзоле, он судорожно раскрывал рот, пытаясь что-то сказать. Слова, однако, не шли из него, вместо них издавалось лишь булькающее, невнятное бормотание.
– Запомни мои слова, Элам из провинции, – сурово сказал виршитель. – Никогда, ты понял, никогда не быть тебе виршетворцем. Ты – виршеплёт, худший из тех, кого я видел когда-либо. Забудь о виршесложении, оно – удел избранных. Тех, на ком держится королевство, тех, которые способны силой, вложенной в слова, защитить его от напастей. Тех, которые шли к этому всю жизнь, сызмальства, годами и десятилетиями тренируя и оттачивая ум, кропотливо, по крупице накапливая знания. У тебя знаний нет, Элам из провинции. Нету. Ступай теперь, возвращайся откуда пришёл и найди себе занятие по нраву. Коси траву, выпасай скот, возделывай землю, делай что хочешь, но никогда, никогда и близко не подступай к виршесложению.
* * *
– Виршитель, – робко произнёс виршетворец Эрмил, когда провинциал на заплетающихся ногах пересёк сад и исчез из виду. – Позвольте мне сказать кое-что. Вы можете подвергнуть меня наказанию или посмеяться надо мной, как пожелаете, но в его виршах есть нечто.
– Что?! – Элоим в негодовании поднял брови. – Такие вирши способен сложить любой каменщик или плотник. Да что там, любой юродивый. «Нечто», – передразнил виршитель Эрмила. – Неумелое, примитивное убожество – вот что в них есть. И ничего больше.
– В них есть сила, виршитель.
– Вы в своём уме?
– В своём. Глубоко запрятанная, зарытая между словами и строками, но есть. Даже не сила – зачатки силы.
– Вздор. Будь в них даже зачатки силы, эта птица, – Элоим поднял глаза, – больше бы не лета…
Он не закончил фразы и шарахнулся в сторону. Разбрасывая перья, ворона пронеслась в вершке от его лица и шумно шлёпнулась оземь. С минуту Элоим с Эрмилом ошалело разглядывали распластавшую крылья птицу с вывернутой шеей и свороченным на сторону клювом. Ворона была мертва.
* * *
Ссутулившись и глядя себе под ноги, Элам устало брёл по обочине проезжей дороги. Путь от столицы до селения был неблизким, а денег на карету или дилижанс у него не было. Их никогда не было, Элам едва сводил концы с концами. Что толку с того, что он выучился грамоте сам, ночи просиживая в одиночку за букварями под тусклыми всполохами света с воскового огарка. Что толку с того, что он владеет скорописью и каллиграфией. Сельчане обращались к писцу крайне редко, в основном для составления завещаний и дарственных. Иногда – если надо было сочинить письмо в окружную канцелярию или прочитать пришедшую оттуда бумагу. И всё. Денег едва хватало на скудное пропитание и на одежду – ветхую, с чужого плеча.
Слова главы Ордена Виршетворцев не шли у Элама из головы. Коси траву, сказал он, выпасай скот, возделывай землю и никогда не подступай к виршесложению. Для Элама это напутствие было страшным, жестоким, несправедливым. Оно было для него катастрофой. Не слагать вирши Элам не мог, они сами роились в голове и властно, настойчиво заставляли его сочинять. Несложенные вирши угнездились в нём, освоились, они не давали уснуть по ночам, они ломились в виски, заплетали мозговые извилины. Они были всего лишь нестройной толпой, мешаниной слов, которые необходимо просеять и отобрать из них нужные. Вирши не отпускали Элама, они были настойчивыми и требовательными, они метались в нём и рвались наружу, и сдержать их не было никаких сил, и воли не было тоже.
Да, чаще всего вирши выходили у него и из него слабыми и болезненными. Недоношенными, хворыми от спешных, преждевременных родов. Бессильными, неспособными виршить, ни на что не способными. Но было… Было же! Взять хотя бы то четверовиршие, которое он написал, когда обнесли дом дядюшки Элвина, бакалейщика.