— Там чи снег, сынок?
— Да, мама, снег.
— Как же он туда попал? — И сама белая как снег.
— Он здесь нарастает. Потрогайте.
— С чего же он нарастает? — А сама поджимает руку.
— Есть такой охлаждающий газ. Его гоняет мотор по трубам.
— А мотор с чего работает?
— От электричества. И тепло, и холод вот.
— Гляди-ка, и свет от электричества.
— Техника, мама. Закройте, пожалуйста, холодильник. У меня руки заняты. — Это опять нарочно. Чтобы привыкала.
— Хай бог милует! — убирает руку. — Еще чего испорчу. — И смотрит, смотрит, потрясенная. — До чего дошли! Ящик мороз делает, от проводов, надо ж? — И смеется со страхом и недоверием. — В писании ж сказано: землю опутают проводами, полетят птицы с железными клювами… Оно ж вот и пришло!
— Об этом мы поговорим, мама. А пока закройте холодильник. Нельзя, чтобы был открытый.
— Испортится?
— Испортится.
Смотрит то на меня, то на холодильник. Наконец, с великим страхом, прижмуряясь, моргая, дотрагивается до дверцы.
— О, да оно само хватает!
— Магнит там. Притягивает. А теперь откройте и закройте.
Смотрит, как на мину. Бледнеет. Но берется за дверцу. И хохочет:
— Гляди-кась: и молоко тут, и масло, и куры… Ничто не пропадет, и подвала не надо! И магазин — внизу, шаг ступить, надо ж? — И плачет: — А я, помнишь, сынок, за сто километров, из Невинки, корову вам вела…
Я помню. Я хорошо помню: снег еще не выпал, но было холодно — носа не высунешь: кукурузянье и сено, которое мы заготовили для будущей коровы с лета, сковало так, что не высмыкнуть, в лужах ломался лед под копытами, когда мама привела корову, красную, лохматую и теплую, как печка, мы жались к ней и плакали от счастья… И помню, как мама носила с поля оброненные кочаны кукурузы — добывала из-под снега, как мы набрасывались на них — в полотняных рубашках и штанах из военной плащ-палатки, в чебурах… Я все хорошо помню. Говорю:
— Потому-то я и звал вас, мама. Посмотрите: теперь у нас и паровое отопление, и вода на кухне…
— Вода тоже по проводам?
— По трубам. Под напором подается. Вон башня.
Смотрит. И смотрит на кран.
— А не ударит? — Это уже играет.
— Нет, мама. Ток сюда не подведен. — Показываю.
Подступает. Смотрит. С радостью дотрагивается.
Открывает кран и точно расцветает:
— До чего дошли! Вода в квартире! А мы было на гору, за пять километров, носили с Урупа.
— Потому-то я и приглашал вас, мама.
Она вытирает слезы. Тыльной стороной ладони. Как умеет только одна она в свете. И вдруг:
— Сынок! А чем же мы будем топить? Даже грубки нету! Чи забыли поставить?
— А вот плита, мама.
— Этот ящик?
— Это газовая плита. Смотрите, как включается. — Показываю. Зажигаю.
— Ты смотри, — дивится, — горит! Ящик, а из него пламя, надо ж? В одном ящике — мороз, в другом — огонь. До чего дошли!
«Милая моя мама! — сжимается у меня сердце. — Дорогая ты наша мамочка! Ничегошеньки ты не видела в своей жизни!..»
А она хохочет уже:
— Кто б сказал — не поверила! Что ж оно там горит? Воздух?
— Газ, мама.
— Про газ я слышала. А им не задохнешься?
— Нет. Вон вытяжные отверстия. Все вытягивает.
— Ишь, шипит, злится, — хохочет, как дитя. — А откуда ж его берут, газ?
— Из земли. По трубам подают.
— И он горит? Гляди-кась: горит! — Она смотрит, а на щеках, в морщинах, как дым в трещинах нашей печки в станице, вспыхивают слезы.
«Бедная наша мама! Дорогая наша мамочка! Сколько ты перетаскала на своем горбу дров, пока подняла нас! Сколько пересобирала колючек, бодылок, бурьяна на топку за свою жизнь! Бывало, тащишь, великая наша мученица, целый воз — чуть ноги видать!.. Хоть бы подольше пожила теперь!..»
А она уже зажимает нос, отмахивается, но радостно, точно игру играет:
— Фу! Фу! Да им задохнуться можно, твоим газом! В горло уже залез. От него и угоришь, фу! Бежим скорей! Или туши!..
— Да не бойтесь, мама. У всех газ. Никто не умирает.
— Да, не умира-ает! Думаешь, я не знаю? Мне рассказывали в дороге. И я вот чувствую. У меня знаешь какой нюх!.. — точно бы пугает меня.
— Надо уметь пользоваться. Смотрите, как надо.
— Не хочу и смотреть! — отворачивается. Но отворачивается какая-то праздничная. А сама следит — глаз не спускает. — И не показывай. Я и не запомню. У меня память дырявая… Фу! Фу! Душит, хай ему черт! — А сама ж следит — глаз не спускает. Хотя вроде и отвернулась.
— Запоминайте, еще покажу.
— Не хочу и запоминать! Ффу! В нос лезет, зверь, душу раздирает! — А у самой глаза чуть не выскочат от радости.
— Не залезет, не раздерет. — Я тоже играю. — А как быстро приготовим! Вот. Следите, чтоб не сбежало.
Притихла. Ждет недоверчиво и радостно. Посматривает на огонь с разных сторон, счастливая и растерянная. И вроде осуждает:
— А никакой красоты! Дрова горят, так радость от них: искры рассыпаются, треск веселый… — И вдруг: — О, да чи вже кипит? Сынок! — И смеется, растерянная и счастливая. — Надо ж? Ни таскать на горбу, ни рубить… Не успела моргнуть, и уже кипит! Да как весело! Прямо диво!..
А за столом расплакалась.
— Что вы, мама?
— Да так. — Зажимает нос. И вытирает тыльной стороной ладони глаза. Больше пальцами. Как только умеет она, единственная в мире. — Свою жизнь вспоминаю…
«Бедная наша мама! Дорогая наша мамочка! Что ты видела в своей жизни? Тяпку? Лопату? Вилы? Топор?.. Что ты знала в своей жизни? Огород? Поле? Навоз? Ручные мельницы?.. Поживи хоть сейчас, великая наша труженица!..»
Вспоминаю, как шипели и плакали сырые дрова в печи, как мололи кукурузу ручной мельницей. Говорю:
— Не надо, мама. Теперь все у нас хорошо.
Роняет слезы с кивком. Убирает их, как смородину, негнущимися пальцами. Понемногу светлеет.
— Может, хоть вы поживете. Если не будет войны.
— Надо делать, чтобы ее не было. Вы отдыхайте, а я пойду работать. Хотите, на берег пойдите.
Смеется:
— Надо ж? Дожилась до чего! Можно и гулять!..
Из своей комнаты я слышу: что-то смеется на кухне, разговаривает сама с собой. Подкрадываюсь на цыпочках. Гляжу в дверное стекло: горит газовая плита, мама стоит возле со спичками. Смеется:
— До чего дожили, надо ж…
Выключает. Смотрит на горелку. Потом затаивает дыхание, накаляется, как перед чем-то необыкновенным, чиркает спичкой, подносит, осторожно и правильно все делая, и — хохочет: «Горит! Надо ж?..»
Смотрит прямо в огонь — радуется. Потом, затаиваясь, тушит. Опять приготавливается. И опять чиркает. «Горит! Надо ж? Опять горит! Аж не верится!..» Отступает на шаг: «Чи и правда, его нет?..» И, спохватившись, крестится, пугаясь себя, своей смелости: «Прости, господи, меня, грешницу!» Крестит и горелку, играя: «Ишь, что придумали!..» И косится, как на врага, но радостная. А через минуту опять чиркает: «Приготовлю щас сыну борща».
На цыпочках отхожу. И уже не могу работать — слушаю, как она готовит, как веселеет. Выхожу, тоже веселый:
— Ах, как пахнет борщом! Вот это здорово: наш, крестьянский! Недаром вы кашеварили в колхозе! Чудный борщ! Наливайте, мама!
Борщ в самом деле необыкновенно вкусный. Какой только умеет готовить одна она, моя мама. Я ем, а она любуется мною, радуется, что вот ее сын ест приготовленный ею борщ, приготовленный на газовой печке! И вдруг не то с тоской, не то с радостью:
— Сынок! А помнишь, как мы пололи в степи, а ты мне обещал: «Не плачьте, мама. Вот я выучусь, буду жить в большом городе и возьму вас к себе, у нас все будет…» Помнишь?
Я помню. Я все хорошо помню: ходили полоть кукурузу за десять километров, и не было у нас даже макухи, ели какую-то бурду из щирицы и жигуки. Я все хорошо помню. Говорю:
— Считайте, что все сбылось, мама.
Она оглядывает квартиру.
— Прямо царство! Вот буду пановать! — И смеется, ничего не видя от счастья. И тут же плачет: — А мы ж хлебнули! Даже врагу не пожелаю!.. — И вытирает тыльной стороной ладони глаза, больше пальцами, корявыми от времени и работ. — А теперь как в раю! Даже не снилось!..