вряд ли кто будет корить не других, а себя, себя одного: тогда ты! ты! ты
промолчал!
Он достает из сумки бутылку «Оджалеши».
– Когда я услышал про вторжение, места себе не находил и двадцать
третьего написал стихи. Послушай…
– Включу диктофон?
Евтушенко заколебался.
– Только будь осторожен, умоляю тебя! Это опасно. Никому, кроме са-
мых близких.
Он прикрывает окно, извлекает из кармана рубашки листки, присажи-
вается на кушетку и читает вполголоса, мощно жестикулируя, как это делает
на сцене, оскаливая зубы, переходя с полного голоса на сводящий с ума ше-
пот. Меня особенно зацепила тогда строка: «…Четки чиновничьих скрепок
гусеницами обернулись». Такая зримая, вещная, физическая трансформация
скрепки, образа унылых шестидесятых годов, в грубую неизбежность втор-
жения, и стыд русской интеллигенции за «охотнорядские хари» с их «мото-
ризованной плеткой», занесенной над народами Пушкина, Петефи, Яна Гуса.
Мы говорим о пражских интеллектуалах, хватит ли у них сил выстоять,
не впасть в отчаяние, не позволить себе саморазрушения. В Праге наши об-
щие знакомые. Среди них разные люди: аристократы культуры, нигилисты,
самоуглубленные индивидуалисты, страстные максималисты, все воспита-
ны на великой русской литературе. Говорим о Ганзелке и Зикмунде, вспоми-
наем, какими мы их видели в Сибири – что с ними?
Оставалось только гадать.
В эти дни в Москве я повидался с Юрием Левитанским, старым прияте-
лем по Иркутску. Полноватый, с короткими усиками на округлом лице, с чел-
кой на лбу, он третьекурсником добровольно ушел на фронт, был пулемет-
чиком, и в чине лейтенанта пехоты освобождал Прагу и Будапешт. Он с
усмешкой смотрел на политическую суету; говорить предпочитал не с вла-
стями, а со временем и пространством, но под письмами интеллигенции в
защиту Солженицына, Синявского, Даниэля была и его подпись.
Мы прогуливались по Страстному бульвару.
Видишь ли, говорил Юрий, наш срок пребывания на этой земле очень
краток. У меня даже формула есть: жизнь долгая, а проходит быстро. Но
большинство людей, и интеллигенция тоже, этого не хотят слушать. Что бу-
дет через тридцать три года им неинтересно. А мне только это и интересно!
Что будет в нашем отечестве через три часа, я не знаю абсолютно, может
быть самое невероятное, а что через три десятка лет будет, я примерно
представляю. Ибо есть вещи, которые не зависят ни от партий, ни от прези-
дентов, ни от кого. Они могут, участвуя в этом процессе, как-то его замед-
лить или ускорить, но остановить не может никто. Это иллюзия, будто одни
выбирают социализм, другие что-то иное. Пустая терминология, ничего не
определяющая. Направление движения может меняться на каком-то корот-
ком отрезке времени, но для истории это неважно 14.
Левитанский бывал в Чехословакии и Венгрии после войны, любил
народы и культуру этих стран, переводил их поэтов (близкого ему по духу
Владимира Голана и др.), его тоже там знали, любили, переводили. Но с не-
которых пор он стал вспоминать о военных годах с чувством горечи и стыда.
Как он потом для себя определит, стал понимать, что вместе с другими нес
народам Восточной Европы частичку, по его словам, своего же рабства. «Да,
от Гитлера я их освободил, но от себя, от себя – увы!»
Мудрый человек, он одним из первых в своем поколении, а из русских
поэтов ХХ века, возможно, первым, освободился от мифологических пред-
ставлений о прошедшей войне, которые складывались в мировосприятии
народа, одержавшего победу, в своей истории величайшую. Вместе с осво-
бождением от внешнего врага победители несли в соседние страны приня-
тый у себя большевистский вариант марксизма, сталинский тоталитарный
режим. А с этим – подавление личных свобод, участие переориентированных
стран, пусть невольное, в планах Кремля установить над миром или его ча-
стью свой патронат.
Мы присели на скамейку.
– Наше поколение называют фронтовым. Третьекурсников в армию то-
гда еще не брали, мы пошли сами. Я был младший, и кличка у меня была Ма-
лец. Мы строем пели антифашистские песни, уверенные, что немецкий рабо-
чий класс, как нас учили, а за ним пролетарии Европы протянут братскую
руку помощи и осенью мы с победой вернемся домой. Подумаешь, делов-то!
Но все пошло не так. И теперь наши танки с теми же словами о помощи рабо-
чему классу Чехословакии снова на чужой земле. . Да, я не вышел на Красную
площадь с протестом. Но я не ходил на нее и с другими, противоположными
лозунгами
Левитанский достал листки. Это были лирические строки о Чехослова-
кии, какой ее видит освободитель 1945 года теперь, в шестьдесят восьмом. Я
запомнил только рефрен: «Прости меня Прага, сирень сорок пятого года…
Прости меня, Влтава!»
Как каждый немногословный, на вид угрюмый человек, он глубоко пе-
реживал военное вторжение в Чехословакию. С разрешения Юры я записал и
эти стихи на диктофон, но в 1983 году проникшие в московскую квартиру
воры унесли магнитофон и коробку с кассетами, тогда дефицитными; среди
исчезнувших кассет оказалась запись стихов Левитанского.
И совершенно убила меня встреча с Юрой в 1996 году. «Слушай, – сказал
он, – я готовлю свой однотомник, никак не найду черновик со стихами о Пра-
ге. Потерял! Помнишь, я читал тебе? Дай переписать с твоей кассеты».
Я был готов провалиться сквозь землю. Мы вместе силились вспоми-
нать строки, но, кроме рефрена, припомнить ничего не могли.
Юра, Юрий Давыдович Левитанский… В Георгиевском зале Кремля в
присутствии Б.Н.Ельцина поэту вручали Государственную премию России.
«Тихий лирик» сказал:
«Наверное, я должен бы выразить благодарность также и власти, но с
нею, с властью, тут дело обстоит сложнее, ибо далеко не все слова ее, дела и
поступки сегодня я разделяю. Особенно все то, что связано с войной в Чечне
– мысль о том, что опять людей убивают как бы с моего молчаливого согла-
сия, – эта мысль для меня воистину невыносима…»
Президент России смотрел на лауреата изумленно.
Прага, Кабул, Грозный – для Левитанского это была одна и та же война,
ему ненавистная. «Уже меня не исключить / из этих лет, из той войны. / Уже
меня не излечить / от той зимы, от тех снегов. / И с той землей, и с той зимой
/ уже меня не разлучить, / до тех снегов, где вам уже / моих следов не разли-
чить…»
Выступая в мэрии Москвы 25 января 1996 года, Юрий Левитанский
снова заговорил о войне в Чечне, напрягаясь, волнуясь, задыхаясь – чувствуя,
что его не понимают.
И сердце остановилось.
Когда в октябре 2003 года в журнале «Знамя» появятся рабочие тетра-
ди Александра Трифоновича Твардовского, мы узнаем, что 29 августа 1968
года поэт назовет минувшую декаду «страшной десятидневкой». Можно
представить, как страдал этот совестливый человек, большой русский поэт,
прошедший войну, глубже других ее прочувствовавший, пронзительней
многих о ней написавший, услышав о вводе войск в Чехословакию. Возмож-
но, веселого героя-солдата своей поэмы, народного любимца Василия Тер-
кина, по натуре близкого Йозефу Швейку, он представил на танке, грохочу-
щем по улицам чешской столицы, по им тоже вымечтанному социализму с
человеческим лицом. Поэта охватил ужас, и одна за другой на бумагу мучи-
тельно ложились строки: «Что делать нам с тобой, моя присяга, / где взять
слова, чтоб рассказать о том, / как в сорок пятом нас встречала Прага / и как
встречает в шестьдесят восьмом».