— И что же, поставили? — переведя дыхание, спросил Бояринов.
— Поставили. Вот уже третий день не сводит с картины глаз. Лицо просветленное, как у святого.
Бояринову стало сразу как-то не по себе при одном воображении открытых дверей во всех комнатах шестнадцатого этажа и лежащих в них людей, приговоренных кто болезнью, кто тяжестью старости к последней развязке. Чтобы нарушить тягостное молчание, он спросил:
— А кто в основном проживает в вашем пансионате?
— Разумеется, старики и старухи.
— Я имею в виду не по возрасту, а по… — Бояринов пальцами тер лоб, подыскивая слова поточнее, — по профессиональному, или вернее сказать, по общественному положению.
Кораблинов достал из кармана пижамы трубку, искрошил в нее две сигареты.
— Эх, Леон, Леон… Кого здесь только нет… Но преимущественно — творческая интеллигенция. Артисты, художники, писатели, учителя, журналисты, изобретатели, музыканты… И как я понял за шесть лет пребывания в этой лавке древностей, почти на каждого третьего, кто живет под нашей крышей, можно без ошибки вешать бирку с надписью: «Король Лир». — Старик глубоко затянулся трубкой и закашлялся, отчего его серое лицо сразу побагровело.
— Неужели так?!. В наше-то время?.. Это же жестоко!.. — возмутился Бояринов.
— А кто сказал, что это благородно? — Кораблинов резко вскинул голову и отмашью руки отбросил со лба густую прядь седых волос. — Жестокость — родное дитя алчности. А алчностью никогда не болели ни бродяги, ни нищие. Эта болезнь чаще всего навещает богатых, власть имущих, состоятельных… Убогие и бедные не бывают жестокими.
— И как же это понимать? — спросил Бояринов, хотя догадывался, что имеет в виду старик. Он просто вызывал его на откровенность. — Ну, хотя бы применительно к вам? Не могу никак допустить, чтобы на вас можно повесить бирку с надписью «Король Лир». Насколько я наслышан о вашей семье — у вас прекрасные три дочери.
— Да, были прекрасные… Были… До тех пор, пока имя их отца гремело в театральных кругах, когда обо мне писали в газетах, в театральных журналах. Тогда они были добрыми, ласковыми, нежными… И все это было до тех пор, пока я в один прекрасный майский день не перешагнул порог нотариальной конторы на Кировской улице и не повторил ошибку Короля Лира.
— Подарили им все, что имели?
— Вот именно все: дачу, машину, гараж, библиотеку, переписал на имя старшей дочери лицевой счет квартиры, передал им на их совесть все драгоценности покойной матери, из-за которых они, к моему стыду и горю, чуть ли не передрались… — Кораблинов невидящими глазами смотрел через плечо Бояринова в глубину коридора, словно вглядывался во что-то очень важное для него. — Себе оставил самую маленькую комнату с окном во двор, диван, письменный стол с креслом и несколько полок со справочной литературой. Засел за мемуары. Было что вспомнить. На моих глазах складывалась история театра. С ее изначальных истоков. Но писать пришлось не мемуары… — Старик замолк.
— А что же? — тихо спросил Бояринов.
— Объяснительные записки в многочисленные судебные инстанции. Дочери начали судиться между собой, все трое оспаривали мои дарственные документы. Всех я обделил. Ссора между ними обратилась в ненависть ко мне. Пришлось уйти жить к племяннику.
— Взяли бы да разменяли квартиру, если уж так получилось.
— Хотел, да по закону не полагается. Я уже не основной квартиросъемщик. Для размена нужно было согласие дочерей, а они на меня косились, как чужие. Два года не слышал от них слова «папа»…
— А дальше? — Закурил и Бояринов, хотя до этого крепился, полагая, что курить в холле запрещено.
— А потом почувствовал, что становлюсь в тягость и племяннику. Хотя прямо этого и не говорит, но уже несколько раз сказал, что у химкинского водохранилища строится два корпуса какого-то особенного пансионата для престарелых и что в пансионате этом будут жить заслуженные люди, творческая интеллигенция. Пришлось бороться за место в этом пансионате. Кто только не подключался в ходатайстве: и председатель ВТО, и министр культуры, и театр… Две государственные премии и четыре ордена дались легче, чем лировское пристанище в этом шестнадцатиэтажном шалаше с лифтом и со всеми остальными удобствами. И вот уже шесть лет, как я здесь. Изредка навещают друзья по театру, не забывают солдаты и офицеры подшефной воинской части, где я имел счастье когда-то выступать и где меня кое-кто из старожил части помнит добром.
— Да-а… — вздохнул Бояринов. — Шекспир вечен. — И ему вспомнился старый архивариус театра, его недавний рассказ о своих детях и внуках, о том, как в прошлом году в юбилей своего деда внуки в кресле на руках носили его по саду вокруг цветущей яблони. «Нет, никакие житейские бури и мерзости не занесут старика-архивариуса в эту печальную обитель. Свой век он доживет в тихой душевной радости и умрет на руках любимых внуков…»
— Эх, Леон, Леон… — Кораблинов снова энергично вскинул голову и крепко сжал руками подлокотники кресла. — Если бы не беда с глазами… Как бы я сейчас сыграл Лира!.. Он живет в каждой клетке моей души. — С минуту Кораблинов сидел неподвижно с закрытыми глазами. Потом заговорил: — Хотел бы я попросить тебя об одной дружеской услуге, да боюсь обременить.
— Да что вы, что вы, Николай Самсонович!.. — воскликнул Бояринов, обрадовавшись случаю быть полезным старому актеру, к которому он привязался душой еще восемь лет назад, когда они целый месяц колесили по городам и селам Болгарии. — Сделаю все, что в моих силах!..
Кораблинов достал из кармана пижамы баночку из-под монпансье, выбил в нее из трубки пепел и положил в карман.
— Не дает покоя давнишняя задумка… И чем дальше, тем сильнее саднит. Как незаживающая рана.
— Я слушаю вас, Николай Самсонович.
— Хочу записать на магнитофонной ленте Лира. Я знаю эту трагедию наизусть.
— И в чем же задержка?
— В магнитофоне и в пленке.
— Но в этой трагедии, насколько мне не изменяет память, более двадцати действующих лиц, если даже не считать персонажей в эпизодах: офицеров, солдат, гонцов, рыцарей из свиты Лира, придворных… И потом, как вы думаете справиться с текстом дочерей Лира? Гонерилья, Регина, Корделия…
Кораблинов свел черные крылья бровей и энергично, как-то по-молодому, рассек воздух ладонью.
— Я уже все продумал!.. И нашел ключ к решению задачи!.. Мне нужен добротный магнитофон и несколько кассет пленки. Поможешь? Говори сразу, Леон!.. Деньги на пленку у меня есть.
— Помогу! — решительно ответил Бояринов. — Вот моя рука. На этой же неделе я привезу вам отличный японский магнитофон, научу вас им пользоваться, и вы сможете осуществлять свою задумку.
— А пленку?
— Разумеется, привезу и пленку.
Кораблинов поспешно полез в грудной карман пижамы, достал изрядно потертый кожаный кошелек, но его вовремя остановил Бояринов.
— Николай Самсонович, зачем это?.. На Балканах и на Карпатах мне показалось, что натурой вы были шире, чем сейчас. Уберите, пожалуйста, свой кошелек. В прошлом году я привез из Японии столько пленки, что можно записать всего Шекспира.
— Спасибо, Леон, спасибо, друг мой!.. Еще там, на Балканах, я знал, что мы будем друзьями. Запиши-ка мне свой телефон. — Старик достал из нагрудного кармана пижамы старенькую записную книжку и протянул ее Бояринову. — Да покрупнее, на букву «Б». А то с моими-то глазами…
Бояринов записал телефон и возвратил книжку.
— Из наших-то, театральных, вас кто-нибудь навещает?
— Особенно не балуют, хотя изредка кое-кто заглядывает на потухающий костерок. Но есть у меня в театре один настоящий друг, которого я не замечал, когда был в ореоле славы и почестей. Только сейчас раскрылась передо мной эта благороднейшая натура. Навещает меня в майские праздники, в день моего рождения и перед Новым Годом… Вот уже в течение всех шести лет. Как брат. Хотя в прошлом был всего-навсего рабочим театра.
— Кто же это?
— Сейчас он архивариус театра, Серафим Христофорович Корнеев. Святой человек. Ты его, наверное, и не знаешь.