Слава русского театра росла от города к городу. Газеты нас хвалили до небес. Особенно величали талант Качалова. Я замечал, Василий Иванович очень тосковал по России, по Москве. Даже не скрывал этого. Бывало, зайдет к нам в цех, присядет с русскими рабочими и спросит:
— Ну как, братушки-ребятушки, тянет в Расею?
Мы хором отвечаем:
— Тянет, Василий Иванович, ох, как тянет!.. Глаза бы не глядели на эти этажи. Небо видишь, как из трубы… Скоро ли конец-то?
— Скоро, скоро, ребятушки… Гастроли наши подходят к концу. Потерпите еще немного.
В августе на следующий год мы вернулись домой. У некоторых на глазах были слезы, когда мы пересекли границу и под колесами была родная земля. Никогда раньше Москва не казалась нам такой родной и близкой.
Как и полагалось — месяц отдохнули и открыли новый сезон.
Я не был свидетелем первого знакомства Сергея Есенина с Качаловым. Но осенью об этой их встрече заговорила вся Москва. Есенинские стихи «Собаке Качалова» ходили по рукам, их распевали под гитару. Мне эти стихи дороги еще и потому, что я хорошо знал Качалова и его любимца Джима. Василий Иванович меня глубоко уважал и был всегда внимателен ко мне. А когда я однажды ремонтировал крылечко его флигелька во дворе театра, который когда-то был дворницкой избушкой, то я очень сдружился с его Джимом. Таких умных собак я больше никогда не встречал.
Уже в те годы я успел полюбить стихи Есенина, и эта любовь с годами крепла и становилась вроде бы моей религией души. Могу и сейчас часа три подряд читать его стихи наизусть.
Как я тогда хотел повидать Есенина!.. Несколько раз специально заходил в «Стойло Пегаса», просиживал там за кружкой пива целый вечер, но мне дьявольски не везло. Есенин не появлялся. Хотя бы издали повидать. Послушать его живой голос. А еще лучше — подойти к нему и пожать ему руку, ведь мы с ним земляки, рязанцы, он — из Константинова, а я из Клепиков. Жили мы через речку. Но судьба не дарила мне такого случая в Москве. Она распорядилась по-своему. Она столкнула меня с Есениным на Кавказе. А было это летом в 1925 году. Наш театр гастролировал в Баку. Открывались мы «Царем Федором». Заглавную роль в спектакле играл Качалов. Вряд ли кто-нибудь когда-нибудь переиграет его в этой роли. В Париже после спектакля «Царь Федор» Качалова выносили из театра буквально на руках. А газеты!.. Какой шум поднимали газеты! «Гениальный артист», «Великий артист», «Волшебник Качалов»… Я и сейчас храню огромный рулон рецензий, которые вырезал из газет в Америке, в Англии, во Франции. Вот помру — мои внуки передадут их в архив театра. А сейчас я нет-нет, да развязываю этот рулон, вспоминаю молодость свою и театра, в котором прошла моя жизнь.
В первый же день нашего приезда в Баку по театру прошел слух, что здесь Есенин, что он простудился и лежит в какой-то захудалой окраинной больнице. Когда об этом узнал Качалов — он тут же распорядился узнать, где находится эта больница, чтобы на следующий же день утром навестить больного поэта.
Под вечер с моря дул сильный ветер, и у театра сорвало со столбов два рекламных щита с нашими фанерными афишами. Мне пришлось их подремонтировать и поставить на место. Электрическая лампочка на фонарном столбе горела тускло, я с трудом попадал молотком в шляпку гвоздя, работал почти на ощупь, по привычке, благо держал в руках молоток и гвозди с малых лет. У нас в роду в восьмом колене все столяры и плотники.
Где-то уже перед третьим актом, во время антракта, к театру подошел молодой мужчина в светлой кавказской рубашке, светловолосый, статный. В левой руке он держал букет роз и все время дул на пальцы правой руки. Рядом с ним был лет тринадцати мальчуган-азербайджанец с корзиной в руках, из которой между гроздьями винограда торчали несколько бутылок вина. Я заметил, что для этого худенького мальчугана корзина была тяжела. Даже выругался в душе: «Ишь, франт, парижского аристократа из себя корчит. Сам бы мог нести».
Дверь парадная в театре была закрыта. Мужчина подошел ко мне и, догадавшись, что я имею отношение к театру, раз вожусь с рекламным щитом, спросил: как ему пройти в театр, и тут же сказал, что ему нужно повидать Качалова. Мы перебросились несколькими словами. И вдруг он начал пристально всматриваться в мое лицо, потом как-то светло-светло улыбнулся и спросил:
— Случайно, не рязанский?
— Рязанский, — ответил я. — Что, разве на лбу написано?
— Не только на лбу. Главная печать вот на этом, — и он пальцем показал на свой язык. — Закинь меня хоть в рай, хоть в ад кромешный, а своего брата-рязанца я из миллиона по говору отличу.
Потом он прикурил от моей папиросы и, тряхнув густой волнистой шевелюрой, прочитал:
У нас в Рязани
Грыбы с глазами,
Их ядять
Они глядять…
Я тоже понял, что передо мной стоит коренной рязанец. Он угостил меня дорогими папиросами. Я показал ему служебный вход в театр и сказал, что Василий Иванович в спектакле занят до самого конца, пока не упадет занавес. Он поблагодарил меня, сказал что-то по-азербайджански мальчугану и пошел к служебному входу. Уж что там произошло у них со сторожем театра, который в этот вечер дежурил на вахте у служебного входа, я не видел. Но крик стоял сильный.
Мой земляк пытался пройти в театр, а старик-азербайджанец, как видно совсем неграмотный, не пускал его. Пришлось подойти. Все-таки как-никак земляк, да еще угостил дорогими папиросами.
Вот тут-то у меня захватило дух. При ярком свете электрической лампочки волосы моего земляка казались светло-золотистыми, ржаными, а глаза, как у ангелов на иконах, по-небесному синие. Он бил себя кулаком в грудь и надсадным голосом доказывал старому сторожу, что ему обязательно нужно повидать артиста по фамилии Качалов.
— Ты пойми, кацо, я его друг! Лучший друг!.. Моя фамилия — Есенин!.. Меня вся Россия знает!.. Я поэт Есенин!.. Ты слышал когда-нибудь это имя?!
Старик-азербайджанец, загородив грудью дорогу, стоял как страж у врат Тамерлана. Глупо хлопая глазами, он твердил одно и то же:
— Нильзя!.. Слюжебная входа… Один актер и актрис здесь ходит… Директор ходит, начальник ходит… Чужой чиловик здись не ходит.
— Да пойми же ты, голова твоя садовая, я же друг Качалова!.. Я — Есенин!.. — выходил из себя поэт.
И тут я заметил, что пальцы правой руки Есенина кровоточили, очевидно, он изранил их о шипы роз. Были видны пятна крови на обшлаге светлой шелковой рубашки.
Если бы на вахте стоял человек помоложе — я не сдержался бы, я бы отшвырнул его в сторону, а там разбирайся: кто прав, кто виноват. Но в эту минуту насилие было не к месту. Перед нами стеной стоял седой старик, бронзовое от загара и ветра лицо которого было исклевано оспой.
И тут я решил вмешаться. Я размахивал руками и доказывал плохо понимающему по-русски азербайджанцу, что это известный московский поэт Есенин, что он знаменит, что он друг не только Качалова, но и всего театра… Но сторож с каждой минутой словно сатанел и становился все более неприступным.
— Ты иди служебный ход, ты плутник, ему ходить нильзя, чужой чиловек… Приказ директор есть… Чужой ходить здись нильзя… Я предложил Есенину написать Качалову записку.
Есенин вытер о носовой платок кровоточащие пальцы, достал из заднего кармана брюк блокнот, вырвал оттуда листок и написал карандашом: «Вас. Иванович!.. Меня не пускают к Вам. Есенин».
С этой запиской я кинулся за кулисы. На мое счастье, только что окончился второй акт и в зале еще звучали аплодисменты. В гримуборную Качалова я влетел с запиской, как с царской грамотой и, глотая слова, пытался объяснить великому артисту обстановку. Качалов еще не остыл от внутреннего напряжения, в котором он пребывал в течение всего акта. В своих царских одеждах и в высокой шапке Мономаха со скипетром в руках он сидел в кресле. По его щекам градом катился пот, и он почему-то не стирал его. Услышав имя Есенина, Василий Иванович только повел бровями. Я подал ему записку. Он прочитал ее и грозно посмотрел на меня.