зависимая от морфия кинодива немых фильмов; ей было лишь шестнадцать, когда я видела
её в последний раз. Розмари тоже должно было исполниться шестнадцать через несколько
дней, мне было четырнадцать.
Мира не только одевалась в чёрное, но и ела только чёрное. В саду Берты она собирала
ежевику, чёрную смородину и очень спелую вишню. Когда мы втроём устраивали пикник, то
всегда брали с собой горький шоколад или чёрный хлеб с кровяной колбасой. Мира читала
только те книги, которые обёртывала в чёрную обложку, слушала чёрную музыку и мылась
чёрным мылом, которое ей присылала тётка из Англии. В художественном классе она
отказалась рисовать акварелью и рисовала лишь тушью или углём, но делала это лучше всех,
а так как учительница рисования питала к ней слабость, то позволяла ей рисовать как та
хотела.
— Хватит и того, что мы рисуем на белой бумаге, хуже может быть только цветной
рисунок на ней! — говорила Мира пренебрежительно, но рисовала с удовольствием, что
было заметно.
— А ты принимаешь участие в чёрных мессах? — спросила тётя Харриет.
— В них нет пользы, — спокойно говорила Мира и смотрела на мою тётку из под
тяжёлых век, — хотя там тоже всё чёрное, но слишком громко и не аппетитно. Ведь они
также не состоят и в ХДС ( прим.ред. — христианско—демократический союз, политическая
партия в Германии, символом которой является чёрный цвет), — добавила она с медленной
улыбкой. Тётя Харриет рассмеялась и подала ей коробку с шоколадными пастилками "After
Eight", Мира кивнула и взяла из неё вытянутыми пальцами один чёрный пакетик.
У Миры была лишь одна страсть, одна, которая была не чёрной. Она была яркой и
изменчивой, и ослепительной — Розмари. Что стало с Мирой после смерти Розмари не знала
даже тётя Харриет. Она знала лишь то, что Мира в деревне больше не живёт.
Я встала коленями на один из сундуков и опёрлась руками на подоконник. Снаружи
трепетали листья плакучей ивы. Ветер, я почти о нём забыла из-за летней жары Фрайбурга и
за бетонными стенами университетской библиотеки. Ветер был врагом книг. В специальном
зале для старых и редких книг нельзя открывать окна. Никогда. Я представляла себе, что мог
бы сделать ветер с отдельными листочками почти трёхсот семидесятилетнего манускрипта
Якоба Бема "De signatura reru" ( прим.ред. — Об обозначении вещей, лат.яз. ) и почти снова
закрыла окно. Здесь наверху было множество книг. В каждой комнате стояло несколько, в
большой комнате, от которой отходили все остальные комнаты на этаже, хранилось всё, что
нельзя было хранить в подвале: всё из ткани и, конечно, книги. Я высунулась из окна и
увидела, как вечнозелёная роза переползла через крышу над входной дверью и перила
лестницы, через маленькую стену и ниспадала около лестницы. Я соскользнула с сундука
назад в комнату, мои колени болели. Хромая я бродила вдоль книжных полок. Юридические
комментарии, чья бумага бесформенно распухла, почти раздавили хрупкую книгу
"Последний ребёнок и первая мировая война", изломанный корешок "Последнего ребёнка“
носил старонемецкое название. Я вспомнила, что внутри шрифтом Зюттерлина детским
подчерком было написано имя моей бабушки. Собрание сочинений Вильгельма Буша мирно
прислонилось к автобиографии Артура Шницлера. Здесь стоит "Одиссея" а там "Фауст".
Кант прижался к Шамиссо, письма Фридриха Великого стояли спиной к спине к книге
"Юная домохозяйка Пуки". Я пыталась понять, были ли книги произвольно засунуты друг
рядом с другом или же они были расставлены в соответствии с конкретной системой.
Возможно по особому шифру, который я знаю и должна расшифровать. Но они,
определённо, не были расположены по размеру. Алфавитные и хронологические
последовательности также исключались, как и по издательствам, родинам авторов и по
темам. Значит по системе случайности. Я не верю в случайности, но верю в систему
случайности. Если случайность становится систематической, она, в конечном счете,
перестаёт быть случайной и от этого, если этого нельзя избежать, становится предсказуемой.
Всё остальное было несчастным случаем. Послания корешков книги остались для меня
загадкой, но я намеревалась ещё об этом подумать. Со временем я обязательно что-нибудь
придумаю, в этом я была уверенна.
Который сейчас час? Я не ношу наручных часов, поэтому полагаюсь на часы в аптеках,
бензоколонках и ювелирных лавках, на вокзальные часы и будильник моих родственников. В
доме было много великолепных часов, но ни одни из них не ходили. Мысль о пребывании в
этом месте без часов обеспокоила меня. Как же долго я рассматривала книжные полки? Уже
позже полудня или нет? Паутина на чердачном окне за то время, что я провела здесь наверху,
возможно стала ещё толще. Я посмотрела наверх, на мерцающий прямоугольник и
попробовала себя успокоить тем, что начала думать о времени шире. Ну, ведь ещё не ночь,
вчера были похороны, сегодня суббота, завтра будет воскресение, на послезавтра я взяла
себе выходной, а потом я тоже поеду в Бадише. Но у меня не получалось. Я бросила на
полки с книгами последний взгляд, закрыла окна в верхних комнатах и спустилась по
лестнице, которая даже после того, как я уже спустилась, ещё некоторое время
поскрипывала.
Я схватила свою дорожную сумку и нерешительно остановилась посреди холодного
коридора. После такого долгого времени и возможно впервые, я была одна в доме и
чувствовала себя как на инвентаризации. Что ещё тут было, а чего не было, а что я просто
забыла. Что же стало на самом деле другим, и что со временем просто кажется другим. Через
стеклянную входную дверь я видела розы, солнце на лугах и луга. Где бы мне устроится?
Наверное, лучше будет наверху, нижние комнаты всё ещё принадлежали моей бабушке, хотя
последние пять лет она в них даже не входила. В доме престарелых Берта была почти
тринадцать лет, но мои тётки часто забирали её после обеда домой. Но в какой-то момент
она уже не хотела, а потом уже и не могла ни садиться в машину, ни ходить, ни говорить. Я
открыла дверь в спальню Берты, которая находилась около кабинета и её окна тоже
выходили на двор с липами. Жалюзи были опущены. Между двух окон стоял туалетный
столик Берты. Я села на стул и посмотрела в большое створчатое зеркало, которое было
похоже на раскрытую книгу. Мои руки потянулись к боковым частям зеркала и немного
прикрыли их. Как и раньше, я увидела своё лицо в бесконечных отражениях
противоположных зеркал и мой белеющий шрам. Я видела так много своих отражений, что
уже и не знала, где же я на самом деле. Только когда я полностью закрыла одну из створок, я
нашла, наконец, выход.
Я снова пошла наверх и широко распахнула окна. Здесь наверху, стояли старые шкафы
с некогда великолепными нарядами из нежных, мятых тканей. Я носила их все ещё ребенком
и ощущала на своей коже. Там стояли старые сундуки с накрахмаленным постельным
бельём, ночными рубашками и скатертями с монограммами моей прабабушки, тёти Анны и
Берты, подушки и простыни, шерстяные одеяла, перины, вязанные пледы, кружевные пледы,
вышивки и длинные полотна прозрачных белых гардин. Потолочные балки казались
оголёнными, а двери зияли пустотой. И вдруг внутри меня что-то разорвалось, и я
расплакалась, потому что всё было таким ужасным и в то же время прекрасным.
Но было время, я плакала и чаще.
Мою сумку я поставила в бывшую комнату моей матери, в проходную комнату. Из
бокового кармана я выудила свой кошелёк и быстро сбежала по лестнице. Если по ней