— Наша тихоня крикнула, следом рванулась — лишь косами по ветру стеганула. Ну Жанчип, понятное дело, подхватил ее к себе, и в галоп! Умели они договориться. Девчонка, а туда же — старикам вызов бросила. — Снова Бальжит рассмеялась. — А тут и Содбо мимо нас проскакал.
Мария высвободила из горячей руки Бальжит свою руку, обернулась к Дулме и увидела в ней то же выражение, что поразило ее на сеновале — словно сейчас, в эту минуту скачет Дулма на своем Кауром. И страшно ей скакать на одном коне с любимым, и счастлива она. Глядя в ее лицо, Мария впервые подумала: «Я как-то не так любила Степу? Он о своих мостах рассказывал, а я зевала, скучно мне было…» Мария, безвольно опустив плечи, ухватилась за шнурки островерхой шапки, стала теребить их. «Вот он и погиб поэтому…»
С трудом Мария заставила себя слушать Бальжит.
— Проходит неделя. Решили мы проведать наших героев, — Бальжит, как и Дулма, помолодела, оживилась. — Издалека увидели: вьется синий дымок у опушки леса, рядом балаганчик. Каурый, стреноженный, траву щиплет. Дулма к нам побежала. Бежит и даже издалека видно, как сияет она. За ней, ни на шаг не отставая, Жанчип — голый до пояса, черный и тоже вроде не в себе — хохочет. «Что стоите? — кричит. — Беритесь за лопаты, лентяи. Видите, ни черта нет, ни бога! Живы мы!»
Зазвонил телефон, испугал.
Лишь Дулма сидела отрешенная, не видя и не слыша ничего кругом, прижав руки к груди. Мария вздохнула с невольным состраданием — страшно возвращаться Дулме в настоящее.
Мария вспомнила, как она раздетая выскочила в метель и пропала в ее круговерти. Смутно начинала она понимать характеры двух людей, так счастливо нашедших друг друга.
— В три? Буду. Хорошо. — Бальжит положила трубку.
— Что же дальше? — тихо спросила Мария.
В окне все еще стояло солнце, правда, съехало оно немного набок — собиралось уходить.
— Что дальше? — переспросила Бальжит упавшим голосом. — Поженились они. А там, на бывшем болоте, овес и ячмень растет, известные теперь на весь аймак. У нас все просто кончается: едой для людей и скота. Вот и жду я Жанчипа. — Бальжит встала, уперев руки в стол. — Он тут начинал, ему и продолжать. Жду. Вот смотри, штабеля леса. — Она кивнула за окно. — Мы его не тронули. Мерзли, а сберегли. Мечтал Жанчип Дом культуры построить. Скажет нам спасибо, что сберегли. А ты, Маша, будешь малышей и нас музыке учить. Хочешь?
Мария вцепилась в ручки кресла. Разве она навсегда здесь поселилась?
— Послушайте, — вдруг крикнула Бальжит. — Чего мы здесь сидим? Пойдем в клуб. Пусть Маша поиграет, а?
Она потащила Марию из кабинета.
В клубе пахло холодной сыростью. Застоявшийся воздух— давно здесь не было людей. На сцене, в серой мешковине, стояло пианино. Громко забилось сердце Марии. Прошло четыре года с тех пор, как она в последний раз прикасалась к клавишам. Весь сегодняшний день сама не своя, с чего, неизвестно — весна, что ли? солнце?
— Садись, Маша. — Бальжит протерла табуретку и сняла чехол.
Мария осторожно села, осторожно подняла крышку. Везде, во всех концах света, одни и те же сияют клавиши. Положила на них пальцы и вздрогнула: даже в полутемном клубе видно было, какие они распухшие, тяжелые, негнущиеся. И потом… сегодня жила в ней мелодия, а сейчас пусто в душе. Мария нажала клавиши, равнодушно выдавила звуки, гаммы. Все время она чувствовала стоящих за спиной женщин. Им нужно ее легкое умение, нужно отвлечься от голода, от усталости, но пальцы застыли неподвижно — опухшие, красные, с потрескавшейся кожей. Ласково коснулась их Бальжит:
— Они вспомнят, играй.
То ли от прикосновения, то ли от тихих слов Бальжит Мария поняла: кончилась ее профессия, умерла музыка в сорок первом году, когда горел рояль, когда погибли Варвара Тимофеевна и Степа.
— Расцветали яблони и груши, — раздался чуть хриплый голос Дулмы. Мария вздрогнула, а Дулма выводила уже следующую фразу, чисто-чисто выводила:
— Поплыли туманы над рекой.
Пальцы сами взяли следующую фразу и следующую. Теперь она не думала о них, они легко бежали по клавишам.
— Получилось?! — удивилась Бальжит, когда песня оборвалась. — Вот видишь, получилось, пальцы свое дело знают. — Седая прядка упала на лоб и глаза Бальжит.
— Что же вы не пели, Бальжит? — Мария благодарно посмотрела на нее: ранняя седина Бальжит, горе, схожее с ее собственным, приблизили ее к этой женщине.
— Слуха нет, голоса нет. Только кричать могу, — рассмеялась Бальжит и попросила: — Еще сыграй, а?
Мария заиграла. Когда вступила Дулма, невольно замедлила ритм песни, удивленно прислушалась — пела Дулма необыкновенно и сразу приобрела над ней странную власть: теперь жил этот вольный голос, которому было тесно в маленьком колхозном клубе, а Мария лишь слегка направляла его. Напряжение, которое возникло в душе Марии, было точно такое же, как в давние времена, когда ее ученики впервые играли сложные пьесы. Но вот упал последний звук. Повисла растерянная тишина.
— Ты певица, Дулма, — восхищенно сказала Мария, — меццо-сопрано.
Дулма покраснела.
— Не говори лишнего. Какой голос? Степные ветры высушили.
Но Мария не услышала этих слов. Она увидела Дулму на большой сцене, в концертном платье… чередовались концерты, менялись платья, но вот это необыкновенное лицо с дрожащими губами, развязавшийся и упавший на плечи платок, тугие косы на этом платке не менялись, были те же… И… голос, многоликий, богатый голос, который все еще звучит в Марии.
— Первая певунья наша. Без нее ни один ёхор не обходился. Парни за ней гуртом ходили. Только затянет она песню… как ты сказала каким голосом?
— Меццо-сопрано, — повторила Мария машинально, видение не пропадало: Дулма стояла на самой большой сцене в мире, и голос ее царил над людьми. Нетерпеливо тронула Мария клавиши.
— Вот эту мелодию повтори, — сказала требовательно, не видя, как взволнована Дулма, как крепко прижаты к груди ее побелевшие руки, какая она вся светлая — счастливая. — Ну, повтори. — Мария проиграла фразу.
— Вы тут оставайтесь. Мне на совещание пора. — Мария удивленно уставилась на Бальжит. — А насчет кормов, бабоньки… — Бальжит словно сразу сгорбилась, — из-под снега траву прошлогоднюю тащите.
Плохо понимала Мария, о чем говорит Бальжит. Положив ладони на клавиши, она терпеливо смотрела на Дулму, готовая день и ночь вот так сидеть в темном клубе, лишь бы голос, прозрачный, неистовый, звучал снова и снова, разгоняя тишину и боль.
5
Вике вдруг надоели косички, а уж как они нравились Агвану! Можно было за них подергать, а можно, расчесав, сколько хочешь трогать ее волосы, они мягкие…
— Хочу как у Агвана. — Это ему, конечно, льстило, но так жалко было ее длинных волос! — Мне мама разрешила. — Вика даже топнула.
Он попробовал ее уговорить. Она не слушала, ухватилась за бабушкину руку и канючила. Ом так не умеет, а она что хочешь выпросит. И бабушка сдалась: достала большие складные ножницы, которыми стригут овец и которыми его недавно постригли. Агван сразу забыл жалеть о косичках. Он весело прыгал вокруг Вики, важно сидящей на табуретке. Она послушно скрестила ноги и держала у шеи старый мамин платок.
— Бабушка, сделай, как у меня.
Бабушка отмахнулась.
— Она девочка, ей коротко нельзя.
— Как у меня!
Он заглядывал Вике в лицо. Это лицо иногда смешно морщилось, и Вика закрывала глаза, приподнимала уголки плеч.
— Больно? — спрашивала бабушка.
— He-а, бабушка, — еле выдавливала из себя Вика. А он смеялся. Уж он-то знал, как щиплются ножницы!
— Терпи, терпи, — бормотала бабушка.
Агван звонко смеялся. Ему нравилось, как морщится Вика. Он полез под табуретку и стал собирать ее волосы, они были теплые-теплые, мягкие-мягкие. Выбрался, крепко сжимая их в кулаках, и увидел новую Вику. Вокруг головы, словно вокруг луны, — сияние. Волосы не стоят, как у него, а дымом валятся в разные стороны.