— Не надо, мама. Не говори больше. — Вика обхватила мать за шею.
Мария очнулась, увидела осунувшиеся лица женщин, сказала виновато:
— Вот видите…
Агван сунул ей в руки грязный тетрадный лист, исчерканный вдоль и поперек оранжевым карандашом. Только в одном месте угадывалось пятно, похожее на лохматого щенка.
— Сонце! — сказал он торжественно. — Сонце.
И Мария улыбнулась, благодарная Агвану.
Тихо, урча, потрескивал в печке огонь.
И только сейчас она поняла то, чего не могла понять все эти годы: от голода померла Варвара Тимофеевна.
Мария оторвала от себя детей, искоса посмотрела на Дулму. Непривычно бездеятельна была Дулма, просто сидела возле, опустив к полу большие мужские руки.
В стены и в крышу снова ударился ветер, заухал, застонал. Издалека всхлипнул Янгар. Метель выла по-волчьи, накликая беду. И Мария вся сжалась, будто кто-то руками взял ее сердце. И чтоб избавиться от страха, снова начала рассказывать: как она укутала Вику во все теплое, что нашла в доме, привязала к запястью табличку с днем и местом рождения, сунула за пазуху метрики и фотографии и вышла на улицу.
— Туман и холод дышать не дают, пулеметы сверху трещат — воздушный бой, что ли? От Пулкова пушки бьют. Мы попали в первую партию эвакуированных. Это был январь сорок второго года. Перевозили людей через Ладогу, по узкой Дороге жизни.
— А я где? — вдруг спросила Вика.
— Ты? Я к санкам тебя привязала. Ты спишь. А нам нужно было к Финляндскому вокзалу.
Бесприютно уснули, уткнувшись друг в друга, заснеженные трамваи. Кое-где блеснет из-под снега стекло или красный, когда-то веселый, бок, и снова снег… Опухшие ноги не слушаются, голова на грудь упала, едва-едва движутся тяжелые санки с дочерью. Обычные были санки, а казались огромными. Редко, когда санки натыкались на что-то, вырвется из отрешенности: жива ли Вика?
— А то остановлюсь, прижмусь к дереву или к стене дома. Хоть бы смерть пришла! Вздрогнут у Вики ресницы, очнусь — надо идти, спасти. А сама стою и никак не могу оторваться от опоры.
Мария гладит горячую щеку дочери.
— Качаюсь из стороны в сторону, еле бреду. Лишь трупы по стенкам… Много детских.
— Ненавижу, — шепот Дулмы сквозь сжатые зубы показался Марии сильнее крика. — Давно бы там была, не пустили… — Дулма резко выпрямилась, снова рванулась к двери.
— Куда? — испугалась Пагма, — Простудишься!
Мария бросилась за Дулмой.
Сквозь вой и плач метели услышала Мария тихий стон и различила наконец Дулму — Дулма умывалась снегом.
Бешено била по телу поземка, ветер рвал подол. Мария продрогла, застучали зубы.
— Пойдем в дом, — крикнула она и попятилась к двери.
Дулма, наклоняясь и распрямляясь, все бросала снег в свое разгоряченное лицо.
— Дальше что? — кинулся к Марии Агван, когда она вернулась.
Мария потянулась к огню, а согреться не могла.
— Дальше что? — В голосе Агвана звучала требовательность.
— Чайник вскипятить было очень трудно, огонь разжечь, съесть черствый кусок. Это была борьба. Пожалеешь себя — смерть.
— Так, — эхом откликнулась Дулма.
— А Вику я потом потеряла, — Обернулась Мария к Агвану. — Был рейс по льду. Автобусы набиты до отказа, фары потушены. Тут уж я не знаю, что наяву было, что в бреду. Все время я куда-то валилась, выплывала, опять валилась. Вроде казалось мне, стоят через каждые десять шагов регулировщики в белых полушубках и красными фонариками указывают путь. Может, и не было этого.
Мария поймала на себе любопытный пристальный взгляд Агвана. И снова оказалась в том страшном автобусе.
— Очнулась как-то, и вдруг дошло, что под колесами— полуметровая толща льда, а дальше темная холодная вода Ладоги. Испугалась, выдержит лед? Или в воду ухнем? И показалось мне эта ледяная вода страшнее любого артобстрела, может, потому, что своя она… Опять не слышу ничего. Очнусь — белые всполохи огня кругом. Потом уж узнала: фашистские орудия на южном берегу Ладоги, всего в восьми — десяти километрах, обстреливали нашу ледовую трассу — Дорогу жизни. При взрыве снаряда взметывался вверх столб воды с голубыми осколками льда, и мелкая дробь барабанила по кузову и капоту. Лучше б ничего не видеть. Лучше погибнуть. Только бы скорее. — Мария вздохнула: — Вдруг во мне надежда проснулась, а что, если Степа жив? И тогда стало страшно. Выжить! Обязательно выжить! Артобстрел усилился. Прямо вокруг машин снаряды рвутся. Тут уж я совсем очнулась. Люди друг к другу прижались. Вы даже не представляете себе, как было страшно. — Мария снова вздохнула. — Проскакиваем между трещинами, свежие «воронки» обходим и — вперед. Сколько автобусов под лед ушло, не знаю. Я в Вику вцепилась, смотрю перед собой. И только одно хочу: жить! Кричать от страху хочется. Жить, жить! И вдруг водитель запел, громко, отчаянно: «По долинам и по взгорьям шла дивизия вперед!» Сначала не поняла, а потом как подхвачу! И остальные дрожащими, охрипшими голосами подхватили. Все запели. И выскочили на ухабистую лесную дорогу. Мы плакали. Помню, глаз не могла оторвать от белых деревьев. Все мне казалось: наши деревья нас защитили.
Пагма утирала мутные слезы, шептала молитву на незнакомом языке.
Дальше Мария ничего не помнила. Ни как прибыли в Жихарево, ни как выгружались из автобусов. Лишь один раз закачалось перед ней желтое лицо старика. Он отбирал Вику, что-то быстро говорил.
Несколько суток без сознания пролежала.
— Очнулась. Все бело кругом. Больница, догадалась я. Шарю по кровати, на соседние койки гляжу. Нет Вики. Закричала я. Молоденькая девушка мне в рот льет лекарство. «Жива ваша дочь, — шепчет. — В детприемнике она. Успокойтесь, не волнуйтесь. Поправитесь и возьмете». Уговаривает она меня, а я ей не верю.
Мария сжала Вику: вдруг исчезнет?
— После месяца болезни бегу в детприемник. «Эвакуировали в глубь страны! Бомбят Жихарево часто!» Пешком бы всю страну прошла. Да куда идти? Поселилась в Вологде, работала телефонисткой, жила в общежитии. Письма посылала подряд во все крупные города. Да шли они медленно. Терпения моего не хватало. То казалось, что Вика жива, то вдруг вижу скорчившееся ее тельце. Спать боялась.
Мария встала, осторожно поставила Вику на пол, обняла Дулму за плечи, прижалась к ней:
— Через год из-под Томска написали: «Дронова Виктория, трех лет, уроженка города Ленинграда, жива и ждет свою маму». Вот и все.
Но это было не все. До сих пор не проходит острое жжение, будто кто-то прорезал рану. Глаза сирот! Все время: и когда покачивалась в поезде, прижимая к себе дочь, и когда работала телеграфисткой в аймцентре, и даже здесь — глядели на нее глаза остававшихся в детдоме детей.
Пришла в себя, когда Пагма всунула ей в руки теплую пиалу с молоком.
— Пей, девка, изголодала сколько, исходила сколько по холоду.
Мария заплакала, увидев вспухшие черными жилами руки Пагмы.
4
Дулма медленно несла воду. Все последние дни она жила под впечатлением рассказа Марии. Ночами ей снились умершие от голода дети и женщины. Мерещились все знакомые лица. От этого становилось страшно.
Вокруг бежала степь. Шла весна. И степь постепенно обнажалась робкими проталинами, на которых суетились растрепанные вороны; снег, сбитый зимними ветрами в сугробы, чернел и оседал. Натянутой струной хура[12] звенел воздух, навевал далекие позабытые мелодии. И рождалась в душе песня, без слов, песня — боль, и сливалась эта песня с песней ветра. Дулма шла по знакомой тропе, закрыв глаза, и протяжной песней приветствовала весну, несущую ей надежду на встречу с Жанчипом. И умирающий снег, и перекрик ворон, и песня ветра, и голос Дулмы вливались в мелодию возрождающейся жизни. Ей не хотелось идти в кошару, где, бессильно опустив головы, дремлют овцы, где, вытянувшись узкими тушками, лежат первые мертвые ягнята. Началось! С весной шел к ним голод, как и в прошлом и в позапрошлом году. Снега почти не осталось. В колхозных кладовых иссяк скудный запас хлеба. Голод шел и на людей.