За чаем Андрей Белый читал свои стихи. Затем читал свои стихи Сергей Соловьев — и только что полученное от Блока «Жду я смерти близ денницы». Брюсов строго разбирал чужие стихи, потом прочел два своих.
«Разбирать стихи самого Брюсова, как я заметил, было не принято. Они должны были приниматься как заповеди. Наконец произошло то, чего я опасался: Брюсов предложил и мне прочитать „мое“. Я в ужасе отказался».
С осени 1902 года Ходасевич жил у старшего брата Михаила, в просторной квартире на углу Тверской и Пименовского переулка в доме Коровиной, 26. Отец его к этому времени, как уже говорилось, разорился. Содержать прежнюю семью он был не в силах и остался жить вдвоем с женой в их небольшой квартире. Все его дети, кроме Владислава, закончили обучение и твердо стояли на ногах, дочери были выданы замуж.
Для Владислава началась новая жизнь. Его любили в семье брата; очень привязана к нему была племянница Валентина, будущая художница, младше его всего на девять лет; она называла его «мой царь и бог». Здесь царил несколько иной дух, чем в доме родителей, — здесь часто появлялись художники, приятели Михаила, было веселее, свободнее, опека брата была почти неощутимой, ненавязчивой.
Окончив гимназию в 1904 году, Владислав по совету брата поступил на юридический факультет университета и проучился там зиму 1904–1905 года, потом перешел на историко-филологический. Но смысл всей его жизни был уже сосредоточен в стихах. Брат обещал помогать деньгами — плата за обучение составляла 25 рублей за семестр. Проучившись два года: 1905–1906-й и 1906–1907-й, Ходасевич был уволен, как не внесший платы за обучение. Возможно, брат перестал субсидировать его учебу, будучи недоволен его ранней женитьбой, о которой речь впереди, возможно, не одобрил его уход с юридического — измену солидной профессии. А может быть, после разрыва с женой в 1907 году жизнь пошла так, что было уже не до учебы… В октябре 1908 года Ходасевич внес плату и был восстановлен в университете, но в 1910-м уволен опять по той же причине. В сентябре 1910 года он был снова принят, но, видимо по настоянию брата, на этот раз вернулся на юридический факультет. После осеннего полугодия 1910-го университет был оставлен окончательно…
Освободившись от гимназии и от опеки родителей и став студентом, Ходасевич начал входить в жизнь московской литературной богемы с рвением неофита.
Он посещал не только многолюдные литературные общества, но и студенческие кружки, напоминающие сборища любомудров столетней давности, где речь шла главным образом о философии, ну и о стихах, конечно. Таков был кружок, собиравшийся у Евгения Боричевского, студента философского отделения университета, изящного юноши «с чем-то польским» во внешности и манерах, похожего, по воспоминаниям его друга и однокашника Константина Локса, на маркиза XVIII века. Собирались у Боричевского в Сивцевом Вражке по средам — в память о средах любимого им французского поэта Малларме. Позже, женившись, он переехал в Козихинский переулок и принимал друзей в шестиугольном кабинете — «башне». Здесь располагалась библиотека, перевезенная им с родины, из Минска, и висела картина Николая Ульянова «Маскарад», где под одной из масок таилась, как было известно гостям, смерть, и всегда хотелось угадать, под какой именно. Строились разные предположения… В этой «башне» все было по-декадентски необычно и в то же время гости находили ее весьма уютной.
Кроме Локса у Боричевского бывали друг Локса и тоже студент-филолог Борис Пастернак, их соученик Александр Диесперов, приятель Ходасевича, писавший в то время работу об Эразме Роттердамском, ближайший друг Ходасевича Самуил Киссин, он же Муни — это был его псевдоним и дружеская кличка (внешностью, со своей большой черной бородой и горящими глазами, он напоминал пророка), поэт Борис Садовской, тоже студент-филолог, художник Юлиан Анисимов, женившийся позже на курсистке Вере Станевич, которая пленяла, а может быть и раздражала всех своей любовью к спорам, а также вольностью и непринужденностью поведения — например, танцевала на вечернем сборище у себя дома кэк-уок в коротеньких штанишках, что получалось у нее очень мило…
Ходасевич впервые встретился в этом доме с Пастернаком, но молодые поэты как-то прошли мимо друг друга, духовной связи между ними не возникло, да и были они слишком разные, хотя позже, как выясняется, и существовала между ними подспудная поэтическая перекличка (на что обратил внимание Н. А. Богомолов).
С этим кружком сблизился и Павел Муратов, блестящий знаток искусства, влюбленный в Италию, писатель и эссеист. В 1914 году в Москве начал выходить под его редакцией журнал «София» — «журнал искусства и литературы», как было указано в подзаголовке. Журнал был снабжен массой цветных репродукций и пользовался популярностью, но его издание остановила война — вышло всего шесть номеров. Сам Муратов писал в нем о старинных итальянских и древнерусских мастерах, Борис Грифцов поместил статью о Державине, которую впоследствии раскритиковал, занявшись Державиным всерьез, Ходасевич, Александр Диесперов — статью «Блаженный Иероним и его век», Юлиан Анисимов писал о новгородской живописи, Николай Бердяев — о Пикассо.
В «Софии» сотрудничал и Ходасевич. Он поместил там две небольшие статьи: одну, хвалебную, — о сборнике стихов В. Брюсова «Juvenilia», вторую — рецензию на книгу Н. Н. Шульговского «Теория и практика поэтического творчества», где сказал свои впоследствии известные, знаменательные слова: «Настоящий поэт не только умеет писать стихи, но и умеет с раннего возраста читать их… <…> Нельзя быть поэтом, не любя поэзии. Но нельзя любить поэзию, не ощущая, не угадывая природу стиха». Уже тогда его очень интересовали теоретические проблемы стихосложения.
Позже, в 1916 году, в «башне» Боричевского завелся пушкинский кружок. Участвовал ли в нем Ходасевич? Данных об этом нет. Он увлекся Пушкиным всерьез несколько раньше, а в 1915 году написал свою первую серьезную статью о нем. Но он, скорее всего, не хотел делить свою страсть к Пушкину ни с кем…
Члены кружка Боричевского посещали, конечно, и Литературно-художественный кружок — по вторникам, и Общество свободной эстетики — в том же особняке Вострякова по средам, и Религиозно-философское общество имени Вл. Соловьева — в гостиной меценатки М. К. Морозовой на Смоленской площади.
Об атмосфере московской литературной жизни тех лет, о полусумасшедшем вихре декаданса, ставшего не просто литературным явлением, а частью быта, писали многие, и среди них — Нина Петровская, в те годы жена поэта и издателя Сергея Соколова, печатавшегося под псевдонимом Кречетов, и сама писательница:
«Где-то уже явно слышались грозные гулы грядущего 1905 года, а над Москвой, утопающей в переутонченных причудах, в вине, в цветах, в экзотической музыке, стоял столбом мертвенно зеленый масляничный угар. <…>
Дамы, вчера еще тяжелые, как куклы в насиженных гнездах, загрезили о бальмонтовской „змеиности“, о „фейности“ и „лунноструйности“, обрядились в хитоны прерафаэлитских дев и, как по команде, причесались à la Monna Vanna.
Кавалеры и их мужья приосанились, выутюжились à la Оскар Уайльд. Появились томно-напудренные юноши с тенями под глазами. Излюбленным цветком стала „тигровая орхидея“, впрочем, еще до Бальмонта увековеченная пикантнейшим Мопассаном как „грешный цветок“. <…>
Символистская эпоха была одной из неповторимых русских литературных эпох, потому что многими корнями своими она врастала в назревающий катастрофический перелом русской жизни, отмеченный двумя грозными датами: 1905 и 1917 годы. <…>
Бесформенно мучительное мистическое чувство, живущее на дне души каждого художника, обострилось до мучения в целой плеяде писателей и выражалось в каждом соответственно его индивидуальности: у Сологуба — в демонизме, а у А. Белого и отчасти у С. Соловьева как заостренная маниакально-религиозная идея, у Блока в туманном мистицизме „Прекрасной Дамы“, в безудержном эротизме у Бальмонта. И у молодых: в общем порыве к тому, чего нет на свете».