Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Переводами Ходасевич вообще много занимался в те годы для заработка. Он переводил армянских, латышских поэтов для издательства «Парус» в 1916 году; польских поэтов, в том числе Мицкевича, Красиньского, для издательства «Товарищество» уже позже, в 1919 году, — сборник этот так и не появился в печати.

Переводы из еврейской поэзии захватили его. В 1918 году вышел сборник молодой еврейской поэзии, в 1922-м — «Еврейская антология». Стихи переводились с древнееврейского, которого Ходасевич, конечно, не знал. Подстрочник ему делал Яффе, он же писал и латинскую транскрипцию еврейских текстов, чтобы Ходасевич знал, как это звучит в подлиннике. Особенно привлекала Ходасевича поэтика Саула Черниховского — в ней он ощущал нечто действительно древнее, родственное пустыням древнего бытия и в то же время человечески теплое, неунывающее и в этом тоже вечное. Позже, в эмиграции, он перевел поэму Черниховского «Свадьба Эльки» и познакомился с самим автором. В Париже было затеяно роскошное издание «Свадьбы Эльки» к 25-летнему юбилею литературной деятельности Ходасевича (261 экземпляр, с иллюстрациями), но оно так и не состоялось из-за его дороговизны…

В стихах других еврейских поэтов Ходасевич тоже находил близкие ему мотивы:

Знак Каина на лбу у всех народов,
Знак подлости, кровавое пятно
На сердце мира. И глубоко въелся
Тот страшный знак, и смыть его нельзя
Ни пламенем, ни кровью, ни водою
Крещения… —

это строчки из Шнеура, и мотив этот еще будет в дальнейшем звучать в стихах Ходасевича.

Или из стихотворения Фришмана «Ночью»:

Как одинок я стал с моею тайной,
С моей мечтой!
Ужель в свой дар напрасно я поверил,
О, Боже мой?

Переводы решены, конечно, в духе поэтики Ходасевича…

Лев Яффе пишет в своих воспоминаниях, что Ходасевич сказал ему однажды, как хотел бы он побывать в Палестине. Он впервые проникся духом древнего народа, кровь которого текла в его жилах.

Дружеские общения Ходасевича в этот период жизни довольно широки и разнообразны. Он посещает вечера поэтессы Любови Столицы, колоритной фигуры московского литературного мира. Ее девичья фамилия — Ершова; она — дочь зажиточного ямщика, дама богатая, красивая и склонная к разгульному веселью. Кружок ее под названием «Золотая гроздь» весьма своеобразен, в духе символистских игрищ начала века, но с другим оттенком. О нем упоминает в своих воспоминаниях с явной симпатией к хозяйке вторая жена Соколова-Кречетова, актриса Лидия Рындина:

«Помню вечера „Золотой грозди“, которые она устраивала: приглашения на них она посылала на белой карточке с золотой виноградной кистью сбоку. В уютной квартире выступали поэты, прозаики со своими произведениями, в числе их и хозяйка. В платье наподобие сарафана, на плечи накинут цветной платок, круглолицая, румяная, с широкой улыбкой на красивом лице. Говорила она свои стихи чуть нараспев, чудесным московским говором. Под конец вечера обычно брат хозяйки пел ямщицкие песни, аккомпанируя себе на гитаре. И над всем этим царил дух широкого русского хлебосольства. Не богатства, не роскоши, а именно хлебосольства».

Входящих в квартиру встречал брат Столицы, Алексей Никитич Ершов, в венке из виноградных лоз, и подносил каждому золоченую чашу вина.

Другая современница, поэтесса и художница Н. Я. Серпинская, в своих неизданных мемуарах описывает эти вечера гораздо более вольно и неприязненно, приподымая завесу благопристойности:

«Любовь Никитична — хмельная и ярко дерзкая, с <…> вакхическим выражением крупного лица с орлиным властным носом, серыми, пристальными, распутными глазами, в круглом декольте, с приколотой красной розой и античной перевязью на голове, с точки зрения комильфотной выглядела и держалась претенциозно, вульгарно и крикливо. Говоря о ней, дамы всегда вспоминали ямщицкое происхождение Ершовых, дед которых держал постоялый двор. <…>

Длинные столы с деревянными, выточенными в псевдорусском стиле стенками широких скамей, убранство столов с такими же чарками и солонками подчеркивали мнимую национально-народную основу творчества хозяйки. Большая чарка, обходя весь стол, сопровождалась застольной «здравицей»:

Наша чарочка по столу похаживает,
Золотая по дубовому погуливает…

<…> После ужина, все в лоск пьяные, шли водить русский хоровод с поцелуями, с пеньем — хором гимна «Золотой грозди».

Гроздь хмельная, золотая —
Дар таинственной земли!
Хороводами блуждая,
Мы тебя в саду нашли.
Улыбайся же, унылый!
И, усталый, отдыхай!
Обнимайся с милой милый!
И, влюбленный, не вздыхай!»

Гимн этот напоминает старинные московские традиции: «Общество пробочников» и прочие с подобным же гимном, в котором есть схожий припев:

Наливай, сосед, соседке!
Сосед любит пить вино!

У Столицы бывали и Сергей Есенин, Александр Тиняков, Софья Парнок, Николай Телешов, Вера Холодная.

С юмором описывает эти сборища и сам Ходасевич:

«Скажу по чести — пития были зверские, а продолжались они до утра — в столовой, в гостиной, в зале. Порой читались стихи, даже много стихов, подходящих к случаю, — только уже не все способны были их слушать. Бывали и пение хором, и пляски. Случалось, на „Золотой грозди“ завязывались и любовные истории. Перебывала же на „Золотой грозди“, кажется, вся литературная, театральная и художественная Москва».

Видимо, Ходасевича прельщала вольная, разгульная атмосфера салона, с чтением стихов, которые подчас никто уже и не слушал…

В стихах тех лет он почти отрешен (впрочем, как и почти всегда) от повседневного бытия, от буден «счастливого домика». Лейтмотивом становятся два «главных» слова: «душа» и «смерть» — они постоянны в стихах 1913–1918 годов. Ни о чем другом поэт, казалось бы, не печется и не думает.

Но и во сне душе покоя нет:
Ей снится явь, тревожная, земная,
И собственный сквозь сон я слышу бред,
Дневную жизнь с трудом припоминая.

Или:

В заботах каждого дня
Живу, — а душа под спудом
Каким-то пламенным чудом
Живет помимо меня.

Или:

Так! Наконец-то мы в своих владеньях!
Одежду — на пол, тело — на кровать.
Ступай, душа, в безбрежных сновиденьях
      Томиться и страдать!

Душа, «легкая моя, падучая, / милая душа моя», — особая субстанция, которая живет своей, особой жизнью, совершенно независимо от жизни внешней, от повседневности. В чем она, эта жизнь, заключается, надо лишь догадываться: душа живет «каким-то пламенным чудом» помимо ежедневных дел ее хозяина, она совершенно автономна. Что-то настолько свое, настолько спрятанное от постороннего взора, что лучше об этом и не говорить… Главное для души, духа — это свобода. «Свободен ты…» Важно прорваться «сквозь грубый слой земного бытия», отрешиться «от помысла земного». Апофеозом всего этого была написанная позже, уже в Петербурге, «Элегия», в которой душа покидает своего «владельца»; его, бредущего в ничтожестве своем, «навсегда уж ей не надо». Но даже реальный мир, казалось бы, тоже может вдруг (под каким-то ее воздействием) неузнаваемо измениться, как в стихотворении «Смоленский рынок», которое так нравилось Цветаевой:

28
{"b":"557616","o":1}