Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Муни» — псевдоним, под которым Киссин печатал свои стихи «в крошечном журнальчике „Зори“». Но так звала его вся Москва: уменьшительное от Самуила и в то же время второе имя Будды — Сакья Муни, Муни, что на санскрите означает «мудрец», «аскет, давший обет молчания». Это запоминалось и импонировало…

Они встречались, когда оба были в Москве, ежедневно, чаще всего в кафе, в ресторанах, на улицах. Так уж было заведено: что бы ни происходило с каждым из них в течение дня, конец его или даже конец ночи они проводили вместе, словно возвращались в свою семью после дневных трудов. Часто сиживали вечером в кафе на Тверском бульваре, а заканчивали вечер в дешевом «Международном» ресторане, на углу Малой Бронной, поблизости. Иногда свидания назначались в три, в четыре, в пять часов ночи. Весной и летом, в ясную погоду, встречались «у звезды», которая всходила из-за Страстного монастыря на рассвете. И они стояли на Тверском бульваре, глядя на эту утреннюю звезду, а потом переставали замечать ее, углубляясь в свои споры.

Они были тогда удивительно близки, близки во всем — в символистском ощущении другого мира, лишь отражающего реальный (он был для них гораздо более реален), в темных и смутных предчувствиях, исходящих из него, из этого второго мира, во всеразъедающем скепсисе. Их не любили, как пишет Ходасевич, за «скептицизм» и «карканье» — за разговоры о наступающих мрачных событиях, каких именно, неизвестно. Но они старались и не говорить с посторонними; у них был свой, особый язык — язык намеков, понятный лишь им одним. Общаться другим людям с ними двумя было трудно, почти невозможно.

Иногда происходили невообразимые вещи:

«Муни говорил, что у него бывают минуты совершенно точного предвидения. Но оно касается только мелких событий.

— Да что там! Видишь, вон та коляска. У нее сейчас сломается задняя ось.

Нас обогнала старенькая коляска на паре плохих лошадей. В ней сидел седой старичок с такой же дамой.

— Ну, что же? — сказал я. — Что-то не ломается.

Коляска проехала еще сажен десять, ее уже заслоняли другие экипажи. Вдруг она разом остановилась против магазина Елисеева посреди мостовой. Мы подбежали. Задняя ось была переломлена посредине. Старики вылезли. Они отделались испугом. Муни хотел подойти попросить прощения. Я насилу отговорил его».

Можно верить в это, можно не верить, но это была свойственная символизму и вообще рубежу веков, «канунам», страсть к пророчествам, предвидению, ко всему таинственному и необъяснимому, сулящему «неслыханные перемены, невиданные мятежи». Эту страсть и веру в таинственные предзнаменования, в знаки иного мира, в приметы Ходасевич разделял и с Пушкиным, который был, как известно, суеверен.

Потом, после гибели Муни, дар предвидения каким-то таинственным образом передался Ходасевичу. Юрий Терапиано вспоминал, что уже в эмиграции Ходасевич мог вдруг сказать: «Сейчас к нам идет гость» — и назвать его, и названный действительно появлялся как по волшебству… Такой дар предвидения зачастую сочетается с неврастенией…

Муни был нескладным человеком во многих смыслах. Большого роста, с бородой библейского пророка и огненными тоскливыми глазами, он не знал, куда девать непомерно длинные руки. При своей шумности и язвительности он был добр и заботлив — например, пытался оттянуть от наркотиков Нину Петровскую, просто отбирая у нее ампулы и не слушая ее проклятий.

В житейских делах он был бестолков и беспомощен. С трудом мог найти себе службу для заработка — искал и не находил. «Все, за что брался Муни, в конце концов не удавалось и причиняло боль — потому, вероятно, что и брался-то он с тайным страхом и отвращением. Все „просто реальное“ было ему нестерпимо. Каждое жизненное событие тяготило его и непременно каким-то „другим концом“ ударяло по нему. В конце концов все явления жизни превращались для него в то, что он звал „неприятностями“. Он жил в непрерывной цепи этих неприятностей. Чтобы их избежать, надо было как можно меньше соприкасаться с действительностью. <…> Он говорил, что ему противно и страшно „лить воду на мельницу действительности“».

Одним словом, фигурой он был совершенно трагической, невозможной в жизни, страдающей от нее гораздо больше других…

Женился он тоже, по-видимому, не очень-то удачно — на Лидии Брюсовой, сестре поэта, который был в душе, по утверждению Ходасевича, антисемитом (хоть это и опровергалось родными) и даже не пригласил шурина на юбилей своей литературной деятельности, праздновавшийся во время войны почему-то в Варшаве, где Брюсов находился в качестве военного корреспондента и где в это время как раз и служил Муни. Лида была тихой, заботливой, преданной мужу, но он, увы, втайне был давно и безнадежно влюблен в другую — обольстительную и переменчивую скромницу Женю Муратову, о которой речь пойдет в следующей главе. Сама Муратова, по-видимому, об этом и не догадывалась. Она была — под именем Грэс — героиней его пьес и повестей.

Пьесы были, как ни странно, где-то между футуризмом, который так не выносил Ходасевич, да и сам Муни, и символизмом. Одна из них, например, называлась «Месть негра». Негр в крахмальной рубашке и подтяжках появлялся в разных местах Петербурга и произносил примерно такие слова: «Так больше продолжаться не может (и ударял в барабан). Я обуреваем». А вокруг него, в изображаемых на сцене эпизодах, разливалась невыносимая пошлость. «По ходу действия» он попадал под трамвай, о чем объявлял на сцене театральный механик, и дальнейшее действие отменялось. Наверно, это и было «местью негра».

Среди стихов были настоящие. Он почти не печатал их. При жизни его так и не вышло ни одного сборника, но он не был этим озабочен. Вот одно из его поздних, 1916 года стихотворений, певучее, как песня, и в своей простоте безысходное:

Судьба моя простая:
Искать и не найти,
За счастьем бегать, зная,
Что нет к нему пути.
Стучать клюкой дорожной
В чужие ворота,
Входить, где только можно,
Где дверь не заперта; <…>
О жизнь, без слез, без песни,
Лихая жизнь моя,
Круг суетный и тесный
Земного бытия!

Ходасевич собрал его стихи после его смерти, хотел издать. Но ничего не вышло, помешала революция, рукопись потерялась в небольшом издательстве «Эрато», в которое отдал ее Ходасевич…

Муни говаривал Ходасевичу, что его по сути дела нет, «но нельзя, чтобы это знали другие», и утверждал, что «его мечта — это воплотиться, но чтобы уж окончательно, безвозвратно, в какую-нибудь толстую, семипудовую купчиху» (подобно черту Ивана Карамазова). Он пытался осуществить эту мечту, изображая одно время совсем другого человека — спокойного и уверенного в себе Александра Беклемишева: менял голос, походку и якобы даже самые мысли, иначе одевался и посылал в журналы свои стихи под этим именем. Но никто, кроме «Русской мысли», печатать незнакомого автора не стал. Ходасевич, по его собственному признанию, предательски «разоблачил» Муни, напечатав в газете «Руль» стихотворение за подписью Елизавета Макшеева (такая девица действительно существовала в XVIII веке, жила в Тамбове и участвовала в представлении пьесы Державина — поэтому и узнал о ней Ходасевич, занимаясь Державиным), посвященное Александру Беклемишеву. В стихотворении легко говорилось о пережитой недавно поэтом несчастной любви, что соответствовало действительным событиям в жизни Муни. Оно вошло в сборник «Счастливый домик» под названием «Поэту» и кончалось такой строфой:

     Люби стрелу блистательного лука.
Жестокой шалости, поэт, не прекословь!
    Нам всем дается первая разлука,
    Как первый лавр, как первая любовь.
16
{"b":"557616","o":1}