Литмир - Электронная Библиотека
A
A

«Но что же мне делать, Валерий, если, выпив яд иного способа существования, я не могу вернуться назад? Из всех углов на меня оскалилась немая мертвенная тоска. Мне некуда девать этих дней, мне не жить так, я вижу это с моей проклятой трезвостью, в которую меня швырнули теперь, как о камни, с других нездешних берегов. <…> Где я возьму лицо и душу, чтобы опять прийти назад?»

Петровская просила Брюсова посвятить ей новую книгу стихов «Стефанос. Венок», чтобы остался хоть такой след их любви, но он посвятил ей лишь раздел книги. Этого она тоже пережить не могла, несмотря на то, что ей был посвящен роман «Огненный ангел».

Страдала она, судя по письмам, жестоко; эти письма — лучшее ее литературное произведение, памятник мучительной, невыносимой любви и ревности. (Писательницей она была средней руки.)

Она стала дышать эфиром, потом начала делать себе уколы морфия. Это давало хоть какую-то возможность жить дальше, забываясь…

«У меня были припадки острой ненависти, и я не лгала, когда говорила, что ненавижу тебя, но, верь, это только от вечной боли. Тогда я видела в тебе не тебя, а лишь какую-то злую силу, которая сделала мою жизнь одним сплошным страданием».

Однажды, в Литературно-художественном кружке, после заседания, в передней, Нина, выхватив из муфты пистолет, выстрелила в Брюсова, но забыла снять оружие с предохранителя. Стоявший тут же Соколов вырвал у нее пистолет. До этого, еще в 1905 году, она, по словам Ходасевича, уже стреляла в Андрея Белого, но пистолет тоже, к счастью, дал осечку; больше попыток она не делала. И пусть все это было театрально, очень уж по Достоевскому, но в то же время и достаточно страшно…

Она гибла на глазах, приучила к морфию и Брюсова, чего уже не могла простить ей его жена…

Ироничный и, как считают, злой, равнодушный, Ходасевич был не в состоянии спокойно смотреть на все это. Он счел необходимым поговорить о Нине с Брюсовым. «Я знал и видел страдания Нины и дважды по этому поводу говорил с Брюсовым. Во время второй беседы я сказал ему столь оскорбительное слово, что об этом он, кажется, не рассказал даже Нине. Мы перестали здороваться. Впрочем, через полгода Нина сгладила нашу ссору. Мы притворились, что ее не было».

А потом состояние Нины оказалось столь тяжелым, что ей пришлось лечиться. Лечился и Брюсов — оба у брата Александра Койранского, психиатра Генриха Койранского. Осенью 1909 года Нина уехала в сопровождении Койранского за границу — лечиться. Ей стало лучше. Она продолжала переписку с Брюсовым. Она еще вернулась в Россию, чтобы уехать окончательно вместе со своей беспомощной, больной сестрой Надей — единственным существом, которому она всерьез была нужна. Брюсов постепенно отошел от нее: постаревшая, подурневшая от наркотиков, она уже не была столь привлекательна, как раньше, прежнее очарование окончательно рассеялось. Нина писала ему в эти годы, уже несколько иначе видя и его: «Наступил час, когда ты, сняв целое наслоение различных масок, сам увидел свое лицо — подлинное, данное природой. Может быть, прежде ты бессознательно стремился стряхнуть наконец весь романтизм, не свойственный твоей позитивной натуре, — но он был модным, и тебе казалось нужным играть роль. <…> Порой ты уже и сам не различал, — где маски, где лицо, какие слова настоящие, какие — ложь».

Ходасевич присутствовал при последней встрече Нины и Брюсова. Это было 9 ноября 1911 года. Нина уезжала из Москвы теперь уже навсегда. Ходасевич тоже пришел проводить ее.

«Я отправился на Александровский вокзал. Нина уже сидела в купе, рядом с Брюсовым. На полу стояла откупоренная бутылка коньяку (это был, можно сказать, „национальный“ напиток московского символизма). Пили прямо из горлышка, плача и обнимаясь. Хлебнул и я, прослезившись. Это было похоже на проводы новобранцев. Нина и Брюсов знали, что расстаются навеки. Бутылку допили. Поезд тронулся. Мы с Брюсовым вышли из вокзала, сели в сани и молча доехали вместе до Страстного монастыря».

Придя вечером поздравить с именинами мать Брюсова, Матрену Александровну, — все-таки Ходасевич был крепко связан с этим домом — он застал там уже совсем другого Брюсова, «домашнего, уютного, добродушнейшего». Того, вокзального, словно смыло чем-то. Он играл с именинницей и родными в преферанс и сказал Владиславу несколько искательно, «с улыбкой заглядывая в глаза:

— Вот при каких различных обстоятельствах мы нынче встречаемся!

Я молчал. Тогда Брюсов, стремительно развернув карты веером и как бы говоря: „А, вы не понимаете шуток?“ — резко спросил:

— А вы бы что стали делать на моем месте, Владислав Фелицианович?

Вопрос как будто бы относился к картам, но он имел и иносказательное значение. Я заглянул в карты Брюсова и сказал:

— По-моему, надо вам играть простые бубны, — и, помолчав, прибавил: — И благодарить Бога, если это вам сойдет с рук.

— Ну, а я сыграю семь треф.

И сыграл».

Вот так обменялись они иносказательными репликами. Ходасевич не мог смолчать, не мог принять полуизвиняющийся тон Брюсова: его ужаснула эта циничная раздвоенность.

С Ниной Петровской было еще несколько встреч в эмиграции. Берберова вспоминает, как Петровская пришла к ним в Берлине вместе с сестрой Надей.

«…Нина показалась мне очень старой и старомодной. Рената „Огненного ангела“, любовь Брюсова, подруга Белого — нет, не такой воображала я ее себе. Мне показалось, что и Ходасевич не ожидал увидеть ее такой. В глубоких, черных ее глазах было что-то неуютное, немного жутковатое, низким голосом она говорила о том, что написала ему письмо (она никогда не называла Брюсова по имени) и теперь ждет, что он ответит ей и позовет в Москву. <…> Когда она поцеловала меня, я почувствовала идущий от нее запах табака и водки. Однажды Ходасевич вернулся домой в ужасе: он три часа просидел в обществе ее и Белого: они сводили старые счеты: „Это было совершенно как в 1911 году, — говорил он. — Только оба были такие старые и страшные, что я едва не заплакал“. <…> Она приходила часто, сидела долго, и пила и курила и все говорила о нем. Но Брюсов ей так и не ответил».

В конце концов она возненавидела Брюсова. Жизнь ее за границей была сплошным мучением; кроме всего прочего, не было и денег, и многие в Париже помогали ей как могли. В 1913 году она выбросилась из окна гостиницы, но только сломала ногу и осталась хромой. Живя в Риме, она перешла в католичество и приняла «тайное имя» Рената. Последней привязкой к жизни была ее беспомощная, больная сестра Надя. «Смертью Нади (в 1928 году. — И. М.), — пишет Ходасевич, — была дописана последняя страница затянувшегося эпилога».

После смерти Нади Петровская несколько дней прожила у Ходасевича и Берберовой на улице Ламбларди. «С утра она, стараясь, чтобы я не заметила, — вспоминала Берберова, — уходила пить вино на угол площади Дюменвиль, а потом обходила русских врачей, умоляя их прописать ей кодеин. <…> Ночью она не могла спать, ей нужно было еще и еще ворошить прошлое. Ходасевич сидел с ней в первой, так называемой моей, комнате. Я укладывалась спать в его комнате, на диване. Измученный разговорами, куреньем, одуревший от ее пьяных слез и кодеинового бреда, он приходил под утро… <…> Я старалась иногда заставить ее съесть что-нибудь (она почти ничего не ела), принять ванну, вымыть голову, постирать свое белье и чулки, но она уже ни на что не была способна. Однажды она ушла и не вернулась. Денег у нее не было (как, впрочем, и у нас в то время). Через неделю ее нашли мертвой в комнатушке общежития Армии Спасения — она открыла газ. Это было 23 февраля 1928 года».

Ходасевич многое не простил Брюсову, многое поставил ему в счет.

Брюсов как поэт был его юношеским кумиром. Но будучи долгое время связан с этим человеком, самодержавным лидером московских модернистов, его тщеславную и холодную, «канцелярскую» какую-то сущность он раскусил со всей своей проницательностью. Он знал, что Брюсов не любит людей и вспоминал его непонятную и неприятную манеру подавать руку: сначала протягивать, а потом вдруг в последний момент отдергивать и через секунду снова стремительно опускать ее и хватать протянутую руку. Это вызывало, хотя рукопожатие и состоялось, чувство неловкости и унижения…

14
{"b":"557616","o":1}