Чтобы понять рождение школы, носящей имя Рубенса, необходимо поближе взглянуть на образование Бельгии[53]. До войны за независимость южные области, по-видимому, столько же были склонны к реформе, как и северные. В 1566 году шайки иконоборцев опустошили соборы в Антверпене, Генте и Турне и повсюду, в церквах и аббатствах, уничтожили иконы и украшения, казавшиеся им идолопоклонством. В окрестностях Гента толпы вооруженных кальвинистов в десять и двадцать тысяч человек собирались слушать проповеди Германа Штриккера. Вокруг костров все присутствующие пели псалмы, иногда побивали камнями палачей и освобождали осужденных. Чтобы прекратить сатиры, выходившие из риторских палат, пришлось издать против них декрет о смертной казни, а когда герцог Альба начал свои душегубства, вся страна взялась за оружие. Но отпор на юге не был таким же, как на севере, потому что на юге германская кровь, независимое и протестантское племя были не совсем чисты: смешанное, говорящее по-французски население, валонцы, составляли половину обитателей. К тому же так как земля там богаче и жизнь привольнее, то и энергии было меньше, а чувственности более; человек был менее готов страдать и более склонен наслаждаться. Наконец, почти все валонцы, и притом знатнейших семейств, которых придворная жизнь привязывала к придворным понятиям, были католиками. Поэтому-то южные провинции бились не с тем неодолимым упрямством, как северные. Тут не было ничего подобного осадам Маастрихта, Алькмаара, Гарлема, Лейдена, где женщины, стоя в рядах солдат, умирали на проломах. После взятия Антверпена герцогом Пармским все десять провинций покорились и начали новую жизнь особняком. Самые непреклонные из граждан и самые ревностные кальвинисты погибли в битвах и на эшафоте или бежали на север в пределы семи свободных провинций. Палаты риторов все туда переселились. К концу административной деятельности герцога Альбы выходцев насчитывали до шестидесяти тысяч семейств; после взятия Гента ушло еще одиннадцать тысяч жителей; после капитуляции Антверпена четыре тысячи ткачей отправились в Лондон. Антверпен лишился половины своих жителей; Гент и Брюгге — двух третей; целые улицы там опустели; на главной из них, в Генте, лошади пощипывали травку. Большая хирургическая операция опорожнила народ от всего, что испанцы называли испорченной его кровью; по крайней мере, оставшаяся кровь была уже зато самою спокойною. У германских племен есть громадный запас покорности; вспомните немецкие полки, вывезенные в Америку в XVII веке и проданные на убой своими мелкими деспотами-правителями; здесь, как скоро государь раз принят народом, ему остаются верны до конца; если у него есть писаные права, он считается неоспоримо законным; все склонно чтить раз установившийся порядок. Да к тому же и постоянный гнет неотвратимой необходимости все-таки делает ведь свое дело: человек свыкается с известным строем вещей, когда видит, что изменить его невозможно; те части или стороны его характера, которые не могут при этом развиваться, глохнут, замирают, но другие расцветают зато в большой полноте. В истории народа есть моменты, когда он бывает похож на Иисуса Христа, искушаемого на вершине горы дьяволом: ему предстоит выбор между жизнью героической и обиходной. Тут искусителем был Филипп II со своими армиями и палачами; подвергнутые одинаковому испытанию, народ севера и народ юга решили различно, смотря по небольшим на вид разностям в своем составе и. характере. А по совершении выбора разности эти стали возрастать, преувеличиваемые действием вызванного им же в начале положения. Оба народа были сперва двумя почти неотличимыми разностями одного и того же вида; теперь они превратились в два вида, решительно уже разные. С нравственными типами вышло то же самое, что и с органическими: вначале они идут от одного корня, но в дальнейшем своем развитии все более и более расходятся; это оттого, что они слагались, пустившись уже врозь. Отныне южные провинции становятся Бельгией. Тут господствуют потребность мира и благосостояния, наклонность брать жизнь с ее приятной и веселой стороны — короче, дух Тенирса. В самом деле, ведь и в полуразвалившейся избушке или в совсем голой харчевне, на простой деревянной скамье можно себе смеяться, петь, покуривать трубочку, пропустить в себя добрую кружку; недурно также сходить к обедне, представляющей отличную церемонию, или рассказать свои грехи иезуиту, который вообще довольно сговорчив на этот счет. По взятии Антверпена Филипп II с удовольствием узнает, что причащаться стали гораздо больше. Монастыри основываются десятками. ’’Замечательно, — говорит один очевидец, — что со времени благодатного прибытия эрцгерцогов тут учреждено новых обителей гораздо больше, чем в двести предшествовавших лет”; строятся францисканцы, преобразованные кармелиты, монахи собственно ордена Благовещения и в особенности иезуиты; в самом деле, последние вносят сюда новую форму христианства, более соответственную положению страны и как нарочно сочиненную наперекор протестантской форме. Будьте только смиренны умом и сердцем, во всем остальном — терпимость и снисхождение; надо по этому поводу взглянуть на современные портреты, между прочим, на весельчака, бывшего духовником Рубенса. Тут возникает казуистика на случай затруднительных вопросов, и под ее владычеством куда как привольно всем ходячим, обиходным грешкам. К тому же сам культ теперь вовсе не суров, а под конец он просто сделался занимателен. В это-то время внутреннее убранство старинных и важных на вид соборов становится мирским и чувственным: множество затейливых прикрас, пламенеющие огни, лиры, помпоны, узорчатые росчерки, настилки пестрым мрамором, алтари, подобные оперным фасадам, странно и забавно изукрашенные кафедры, на которых нагроможден целый зверинец разных животных; что до новостроящихся церквей, то и внешность их вполне отвечает внутренности; в этом отношении особенно поучительна церковь иезуитов, построенная в Антверпене в начале XVII века: это гостиная, полная разных этажерок. Рубенс расписал там тридцать шесть плафонов, и любопытно видеть здесь, да и в других местах, как аскетическое и мистическое верование принимает в качестве назидательных сюжетов самые цветущие и, как нарочно, раскрытые наготы полных кровь с молоком Магдалин, мясистых св. Севастьянов, мадонн, в которых так и впился сладострастными глазами какой-нибудь черный, как арап, волхв, — одним словом, такую выставку тел и тканей, которая роскошью соблазнов и торжествующей чувственностью перещеголяла флорентийский карнавал.
Между тем преобразование политического быта содействует и преобразованию умов. Прежний деспотизм значительно поотпустил вожжи; суровость герцога Альбы сменилась снисходительностью герцога Пармского. После ампутации, когда у человека выпущено много крови, ему необходимы успокаивающие и крепительные средства; оттого, усмирив Гент, испанцы не дают уже хода своим страшным указам против ереси. Нет более смертных казней: последней мученицей была несчастная служанка, погребенная заживо в 1597 году. В следующем столетии Йорданс мог спокойно перейти в протестантизм с женою и со всем ее семейством, даже не рискуя растерять заказчиков. Эрцгерцоги предоставляют городам, корпорациям управляться по старому обычаю, самим облагаться податью и вести свои дела; когда им захочется освободить от сторожевой службы или от лишнего побора ’’Бархатного” Брейгеля, они ходатайствуют об этом у городской общины. Власть становится правильной, полулиберальной, почти народной; нет более вымогательств, набегов и насилий, как при испанцах. Наконец, чтобы удержать за собой край, Филипп II был вынужден оставить его фламандским, сделать особой державою. В 1599 году он отделяет его от Испании и предоставляет в собственность эрцгерцогской чете, Альбрехту и Изабелле. ’’Испанцы не могли лучше поступить, — пишет французский посол по этому случаю, — им не удержаться бы в стране, не дай они ей этой новой формы: ведь все уже готово было восстать”. В 1600 году собираются Генеральные Штаты (земские чины) и решают разные преобразования. Из показаний Гвиччардини и других путешественников видно, что древняя конституция вышла почти неприкосновенною из развалин, под которыми погребли ее военные насилия. ”В Брюгге, — пишет в 1653 году Монконис, — есть свой общественный дом у каждого ремесле-ного цеха; туда его члены сходятся по делам общины или для веселья; все цехи разделены на четыре части (чети), под управлением четырех бургомистров (или голов); у последних и ключи от города, а губернатор судит и рядит только над военным людом”. Эрцгерцоги ведут себя умно и заботятся об общем благе. В 1609 году они заключают мир с Голландией; в 1611-м их вековечный эдикт завершает восстановление края. Они уже популярны или по крайней мере становятся популярными; Изабелла собственноручно сбивает на Саблонской площади птицу в большом состязании самострельцев (arbaletries). Альбрехт слушает в Лувене курсы Юстуса Липсия. Они любят, радушно принимают и привязывают к себе знаменитых художников — Оттона Вениуса, Рубенса, Тенирса, ’’Бархатного” Брейгеля. Риторские палаты расцвели теперь опять; университеты пользуются покровительством; в самой среде католицизма, под рукой иезуитов, подчас даже и рядом с ними, совершается род умственного возрождения, являются богословы, контроверсисты, казуисты, ученые, географы, врачи, даже историки; Меркатор, Ортелий, ван Гельмонт, Янсений, Юстус Липсий — все фламандцы и все принадлежат к этому времени. ’’Описание Фландрии” Зандера — огромный труд, стоивший бесконечной работы, истинный памятник национального рвения и патриотической гордости. Короче, если вы хотите представить себе тогдашнее положение края, взгляните теперь на один из ее мирных и упавших городов, хоть, например, на Брюгге. Сэр Дедли Карльтон, проезжая в 1616 году через Антверпен, находит его прекрасным, хотя и совершенно почти пустым; он нигде не повстречал ’’сорока человек по всей длине улицы”, ни одной кареты, ни одного всадника, ни одного покупателя в лавке. Но дома содержатся хорошо; все чисто и тщательно прибрано. Крестьянин выстроил заново свою сожженную избу и уже работает в своем поле; хозяйка суетится за своим домашним делом; безопасность воротилась опять назад и не замедлит принести с собой достаток; есть уже и стрельба в цель, и процессии, и храмовые праздники, и пышные придворные выезды. Все возвращается к прежнему благосостоянию, и народ больше ничего не хочет; религию предоставляет он в руки церкви, а светскую власть — в руки правителей. Здесь, как и в Венеции, самый ход событий привел человека волей и неволей к погоне за наслаждением, и он отдается ему тем полнее, чем резче чувствует противоположность настоящего с недавним еще бедствием. Контраст в самом деле изумительный! Прочтите подробности войны, и только тогда вы будете способны его измерить. Пятьдесят тысяч мучеников погибли при Карле V; восемнадцать тысяч человек казнены герцогом Альбою; затем восставший край должен был выдержать войну еще целые тринадцать лет. Испанцы покоряли большие города только голодом, после продолжительной осады. В самом начале Антверпен был трое суток подвергнут беспощадному разорению; семь тысяч граждан тогда убито и пятьсот домов сожжено. Солдат жил совершенно на счет края, и на гравюрах того времени вы видите, как, своя рука — владыка, он обшаривает дома, истязает мужа, позорит жену и вывозит на тележке сундуки и домашнюю утварь. Если солдатам долго не давали жалованья, они становились в город постоем и учреждали там разбойничью республику; под начальством выборного вождя, eletto, они грабили окрестности сколько душе угодно. Историк живописцев Карел ван Мандер, воротившись однажды в свое село, нашел дом свой, как и все прочие, разграбленным; солдаты взяли даже матрац и постельное белье из-под больного старика, отца его. Самого Карела раздели донага и уже накинули веревку ему на шею, с тем чтобы повесить, когда его спас один кавалерист, с которым он познакомился еще в Италии. В другой раз, когда он был в дороге с женой и маленьким ребенком, у него отняли все деньги, всю поклажу, его собственное платье, одежду жены и даже детские пеленки; мать осталась в одной юбочке, дитя в какой-то дрянной сетке, а Карел в лоскуте старого истертого сукна, который он на себя накинул; в этом наряде добрались они кое-как до Брюгге. Под таким управлением, край погибал вконец; самим солдатам пришлось напоследок умирать с голоду, и герцог Пармский прямо пишет Филиппу II, что если он ничего не пришлет, то армию — поминай как звали, ’’потому что не евши не проживешь”. По выходе из такого бедствия мир кажется уже просто раем; тут не от добра веселится человек, а оттого, что ему все-таки стало лучше, здесь же притом лучше без сравнения. Наконец-то можно было спокойно уснуть в своей постели, собрать кое-какой запас, воспользоваться плодом трудов своих, ездить по дорогам, сходиться, разговаривать — все это без страха; у каждого есть теперь своя родина, свой дом, перед каждым есть опять будущность. Все действия житейского обихода приобретают особенную прелесть, небывалый интерес; народ возрождается, и ему кажется, что он тут только впервые зажил. Вот при таких-то обстоятельствах всегда возникают самородные литературы и искусства, вполне своебытные. Только что испытанное сильное потрясение сбило тот однообразный лоск, какой навели на все предание и привычка. Перед вами открывается весь человек; вы можете схватить существенные черты его обновленной и преобразованной природы; вам видна его основа, его суть, инстинкты его самые заветные, те преобладающие силы, которыми знаменуется его племенной тип и которые направят его историю; через какие-нибудь пятьдесят лет мы их больше не увидим, потому что видели в течение полустолетия; но пока все еще свежо; ум останавливается перед окружающими его предметами, как Адам при первом своем пробуждении; позже понимание станет утончаться, мельчать, ослабевать, но в этот миг оно еще широко и просто. Человек способен к нему именно оттого, что родился среди рухнувшего общества и вырос в среде истинных трагедий; подобно Виктору Гюго и Жорж Санд, малютка Рубенс в ссылке, подле заточенного отца, слышал от него, да и вокруг себя, отголоски бури и крушения. После деятельного поколения, бедствовавшего и создававшего потом заново, настает поколение, пишущее пером и кистью или ваяющее резцом. Оно выражает, еще дополняя их от себя, энергии и стремления мира, основанного его отцами. Вот почему фламандское искусство примется возводить в богатырский тип чувственные инстинкты, шумную и великую радость, мощную энергию окружающих его душ и найдет Олимп Рубенса в теньеровской харчевне.