И вот настал вечер. Зловещим огнем пылала заря. Мерно стуча медью котурн на шестипалых ногах, привели ко мне грозные видом рефаимы младшего пленника. Мы с ним остались с глазу на глаз… Ах, к чему я тогда снял с моей обнаженной груди мои талисманы, зачем не оградил волшебной чертой мое золотое, на львиных лапах стоящее ложе!..
Приготовясь к принесению жертвы, я подошел к пленному отроку и руки свои возложил ему на плечи. Он же с грустною улыбкой прошептал:
— Ты так хочешь погубить себя и свое царство?
И почувствовал я, что огненна природа его, но не устрашился, готовый к совершению таинств Лилит.
— Отойди, есть еще время, — произнес он опять, — или покарают тебя двое тех, что со мной.
Но засмеялся я, ибо он был во власти моей, и ничто, думал я, не могло отвлечь меня от свершения жертвы: ни вопли толпы, ни мелькавший вверху по стенам отблеск занимавшегося пожара.
Увы, я не знал, что пожар тот был роковым!
Ибо двое собратий отрока не могли допустить свершения жертвы. Они были злы на народ мой за то, что он желал посягнуть на их красоту. И вот, по слову двух гневных богов, ярый огонь пал с темного неба на кровли нашего города. Бессильны были его отвратить охранявшие крышу серафимы. Вслед за тем застучали, как град, поражая скот и людей, раскаленные камни.
И враждебные духи окрестных ущелий, как рой москитов, слетелись принять участие в общем разгроме… Вот запылал потолок мой. Из кедров Гермона сложен был он, и концы их обернуты были золотыми листами… Зловещий смех аннунаков донесся ко мне, и сами они струйками дыма наполнили опочивальню мою. Ибо не могли их удержать строгие лики длиннобородых изваяний херуби, тщетно оберегавших врага…
Но не отпустил я пленника моего, так как не знал, действительный то пожар или обманывающее чувство колдовство.
И лишь когда зашипели кровью жертв окропленные стены покоев и огонь пробился сквозь пол, понял я, что то было враждебное пламя, сведенное с неба двумя пленными духами.
Пламя, пожравшее дворец мой, испепелившее храмы и хижины.
Но я не боялся его, и, когда, наполнив покой мой, огонь охватил также и ложе, а полный таинственной прелести отрок как бы растаял в нем и улетел от меня навсегда, я снова поспешно надел амулеты и по горевшей лестнице вышел на кровлю дворца.
Огни, змеясь, убегали из-под ног у меня, не смея обжечь любимца Лилит, у кого на груди была доска из волшебных камней, а на устах слова заклинаний.
Взоры мои окинули море пожара, снедавшее город, уши были наполнены воплем шедомлян, воем их жен и плачем младенцев. Вдали точно так же дымились Адма, Хамара и Сефоим…
Белые птицы летали, кружась вместе с искрами, над кровлями храмов. Демоны пламени дарили мне, проносясь, свой поцелуй. Огненно было пылкое дыхание их. Кривлялись в дыму с факелами в лапах своих злые бесы, которых призвали на помощь себе пленные странники. Они хохотали, радуясь погибели сильных, концу народа Лилит.
И, простерши руки свои, простоял я, сколько мог, без движенья, и тихо шепнул с волнением в сердце тайное страшное слово. Дважды его повторив, воззвал я потом, обращаясь к Зикья-Дамкин, зеленогрудой земле:
— Услышь меня, Многострадальная! Жрец первородной дщери твоей умоляет тебя: не допусти забвенья славных!.. Не хочу я пережить исчезновение народа моего. Отвори Врата источников бездны и вновь прими меня в утробу твою, вместе со всеми погубившими нас!
И, услышав меня, загрохотала в ответ Зикья-Дамкин, и вся долина Сиддим со всеми ее городами, нивами и садами, храмами и виноградниками, людьми и животными, гениями враждебными и благосклонными, духами самками и самцами, и со мной, повелителем сильных, погрузилась в земные темные недра.
И теперь маслянисто-едкие волны колышутся там, где белые голуби кружились некогда над зигурратами храмов…
Старик был взволнован. Дрожало, колеблясь в утреннем воздухе, его полупрозрачное, бахромой окаймленное, царское платье. Дрожали очертания согбенного тела. Рука нервно перебирала курчавую длинную бороду.
— А те три бога тоже погибли? — задал я собеседнику тихий вопрос.
— Они… право, не знаю. Я не видал их с тех пор. Но если они и спаслись, то знай, что я был единственный царь, который держал их в плену. Пусть обряд в честь зеленоокой богини остался не совершенным. Таинство это совершено будет иным, более сильным магом, который, подобно тебе, придет в летнюю ночь мечтать под шепот этих кустарников на берег нашего моря… Прощай!
Старец склонился и запечатлел мне на лбу свой поцелуй, от которого я вздрогнул и… пробудился.
Передо мною блистала серебристо-светлая гладь Мертвого моря. Потусторонние скалы алели от ласк рубиново-алой зари.
Тихо что-то шептали темно-зеленые ветви высоких кустарников, и качались на них смущавшие взор розовато- телесного цвета плоды… С берегов Иордана неслось пение проснувшихся птиц.
Сзади, с дороги, послышался топот и скрип колес о каменья. Потом донесся ко мне приближавшийся шорох шагов и звучный голос черногорца кавасса:
— Мы за вами, господин. Пора ехать в монастырь Иоанна Крестителя.
— А я вздремнул тут немного, — произнес я, вытирая со лба, бровей и усов следы солоноватой росы и направляясь следом за ним к экипажу. Усевшись там против впавшего в детство старого трактирщика из Симферополя и его пожилой словоохотливой родственницы, я отдался судьбе, которая влекла меня вместе с ними вдоль берегов Иордана, мимо кивавших ветвями кустов со смущавшими взор странной формы плодами.
Надпись на саркофаге
Клянусь обеими богинями — Деметрой в венке из золотистой пшеницы и лиловохитонною Персефоной, под властью которой теперь существую, — я, Хелидонион, дочь Праксинои, честно исполнила сбое земное предназначение.
В детстве я пасла на скалах близ берега вечно шумящего моря возлюбленных Афродитою коз.
И Она, чье дыхание слышно в ночном дуновении теплого ветра, чье бессмертное сердце заставляет мерно колыхаться волну и содрогаться влюбленных, вложила мне в грудь томящее душу желание.
Красно-бурые скалы и темную зелень родных тенистых дубрав без сожаленья покинула я ради белых домов пыльного шумновеселого города.
Много юношей, очи которых блестят вожделением, много чернобородых полных сил и здоровья мужей, много всею душою к жизни жадно привязанных старцев встретило там меня своими голодными взорами.
И желанья их всех я утолила. Никто не уходил от меня, не пресытясь любовью, которую я, покорная воле Богини, щедро расточала вокруг.
Старцы приносили мне золото, янтарь с берегов холодных морей, браслеты из электрона и тяжелые ожерелья с цветными камнями. Этих сокровищ напрасно ты будешь искать в моем саркофаге и лишь возбудишь против себя гнев подземных богов тщетными поисками.
Загорелые в дальних походах, рубцами вражьих мечей покрытые воины отдавали мне плату свою, полученную от чужеземных царей. В знойные полдни, встав от сна, любила разглядывать я незнакомые лики и странные знаки чуждых монет.
Купцы и моряки дарили мне яркоцветные ткани, заморские пряные вина, амулеты из Египта и благовония аравийской земли. Я смеялась, слушая их небылицы про далекие страны за бурным простором сине-зеленых морей.
Юноши мне приносили цветы. Никогда я не задавала вопросов, в чьем саду были похищены ими махрово-пышные розы, белые нежные нарциссы на длинных стеблях и благовонные темные фиалки. Зачем огорчать понапрасну влюбленных?
В разрезных легких одеждах и прозрачных цветных покрывалах танцевала я для мужчин, бешено кружась, так что пышные волосы мои благовонною тучей плавали в воздухе; порою совсем без одежд, с одним лишь венком на заплетенных митрою косах.
Танцы всех народов и стран одинаково искусно исполняла я перед гостями моими, хотя сама больше всего любила пляску «двенадцати радостей Афродиты»…
Неподвижно теперь мое в гиацинтную тунику облеченное тело.