– Моя слышит еще хуже, – успокоил он меня.
– Откуда ты знаешь, как слышит моя?
Поспорили, пока он не предъявил неотразимый аргумент:
– Моя вообще ничего не слышит. Она умерла в блокаду.
А я-то всегда считал – так было внушено мне с детства, – что мама оглохла из-за хины, которой пыталась вытравить из своего чрева фетус, то бишь меня, но я оказался крепкий орешек и родился очень некстати – в разгар войны, когда немец стоял в тридцати километрах от Москвы, той самой, о которой я спустя три десятилетия, живя в Питере, возмечтаю, как Гитлер или чеховские сестры. Том Эдисон, говорят, оглох, когда его в детстве подняли за уши, чтобы посадить в телегу. А в моем детстве была такая нелепая взрослая шутка: «Хочешь увидеть Москву?» – «Хочу». И взрослый дядя поднимал меня за уши. Москву я в конце концов увидел, но, может, потому уши у меня такие большие, а теперь и глуховатые?
Если такое творится в ушах, то что там между ними в моей черепушке, усталой за прожитые годы, переживания и передвижения по белу свету? В отличие от Пушкина, больше посоха, сумы и безумия боюсь слабоумия. Лена, к примеру, считает мою запоздалую к ней ревность как раз признаком слабоумия: с чего бы это я взалкал истины с таким опозданием? Тем более никаких оснований. Так говорит она – сейчас. Это кризис доверия к самому себе, а не к ней.
А не так, что, пока ревную, жизнь сохраняет свою остроту?
Пока живы наши родаки, мы защищены ими от Бога. И у меня, и у Лены они давно померли, и мы с Богом один на один – каждый. И еще вопрос, узна́ем ли мы друг друга на том свете.
Вот отличие еврейского от грузинского подхода к долголетию.
– Выпьем за наши гробы из столетних дубов, которые мы посадим завтра, – тост на грузинском застолье.
– Давно бы здесь были, – выговаривает Абрам Саре, попав в рай, – если бы не твои салаты, будь прокляты!
А я согласен даже в ад, только бы не в беспомощную старость, пусть это единственный путь к долголетию. Но как заметить ее приход до того, как заметят другие? Вот мне пишется, читается, говорится, путешествуется и е*ется – что еще? Да и проблемы со слухом преувеличил, глянув в будущее, – недалекое.
Повстречался тут с коллегой имярек, опять-таки евтушенко-шестидесятник, в очередной его рутинный наезд в НЙ, положил глаз на его дочь-разведенку – без особого, впрочем, интереса, не в моем вкусе, – переведя эту тему в треп.
– Посмотри на себя в зеркало, – сказал папа перезрелой телки, защищая давно потерянную честь Катерины Блюм.
А потом спросил, где достать здесь виагру.
– Откуда мне знать? Мне – не надо. Да в любой аптеке, наверное. – И мордогляд ни к чему – я и так себя знаю как облупленного.
Мы с ним живем в разных мирах, но, когда/если я доживу до его евтушенковского возраста и перейду в его мир, вот тогда и пора мне с этим миром прощаться, а не принимать виагру. Сам Евтушенко не в счет, хотя тур по городам и весям России считал самоубийственным. Или это сознательный выбор: на миру и смерть красна? Выдержал! Вернулся в Америку и шлет мне из своей Оклахомы деликатное приглашение: «Буду выступать 19 сентября в Бруклинской библиотеке. Если не лень, заходите. Евтушенко». Свидимся. Е.б.ж.
Такой вот расклад, я снова про себя.
Пока что.
Нелепо, конечно, хвастать, что мне не нужна виагра, когда я каждый день глотаю липитор, топрол, норваск, нексиум, на ночь – лоразепам, а иногда, когда грудь обручем, как вчера, сосу нитро: помогает, но голова раскалывается – побочный эффект.
Пожаловался как-то врачу, что без лекарств я – ничто и никто, нет меня на белом свете, на что он мне:
– Но ты же заправляешь свой кар бензином, маслом и прочими жидкостями.
Сравнил!
Я родился с седлом на спине – в Москву! в Нью-Йорк! в могилу! Невозможно не откликнуться на зов пространства, даже если это виза не в рай, а в ад. Мне как-то снилось, что я не решаюсь на что-то важное, а я как раз всегда решался и шел на риск. Лена – другое дело: ей пришлось вживить седло под кожу, наподобие искусственного осеменения или выходящего из моды силиконового имплантата. Пусть именно Лена была инициатором отвала, но скорее импульсивным, а потом тянула, тянула, когда мы, порвав с официальной литературой, образовали свое независимое информационнное агентство «Соловьев – Клепикова-пресс» – не только чтобы не сговниться, а так мы сами отрéзали себе путь назад, но и чтобы не потерять квалификацию на вынужденном простое. На Лену было покушение – цементная плита с крыши нашего московского дома в Розовом гетто просвистела и шлепнулась в полушаге от нее. Или это было предупреждение? Приказ выметаться в неделю был под стать моей спринтерской природе: подразнить Левиафана – да, но не вступать с ним в неравное единоборство: случай с Давидом – единичный. Мой кумир, мой конек, моя мечта – литература, а политика – поневоле: как средство выпрямления под мощным прессом государства. Помню не помню чью-то картину – какого-то второразрядного позднеренессансного художника из Феррары: Справедливость (богиня) пытается прорваться на прием к Зевсу с жалобами на земные несправедливости, а Гермес ее останавливает, приложив палец к губам, – Громовержец занят. И действительно, Зевс сидит перед мольбертом и рисует. Самое удивительное, что́ рисует Верховный Олимпиец.
Бабочку.
Что позволено Зевсу да будет позволено мне. См. мой рассказ «Сон бабочки» в следующей книге.
Я видел двойную радугу над водопадом в Квебеке – Лена сказала, что это краски Бога.
Я написал о явлении мне Бога в радуге, знамении Завета между Им и между землею, и назвал ту прекрасную прозу «Бог в радуге». См. первую книгу этого сериала про Довлатова.
Радугой был назван первый мост без опор в провинции Шаньдун в Китае.
Что важнее – инженерное изобретение времен династии Сун или художественная метафора того же времени?
У меня в комнате висит акварель на шелке «Голубь на цветущей ветке» китайского императора XI века Хуй Тзунга – в куда более целомудренной транскрипции его имя Сунн Хуэй Цун.
А вот и имя феррарца всплывает из завалов моей памяти: Доссо Досси. В те времена даже маргиналы были классными художниками. Как раз корифеев – недолюбливаю: Леонардо скорее уважаю, чем люблю; Микеланджело люблю выборочно, Рафаэля не люблю вовсе, за исключением разве его превосходных портретов. Будет повод – объясню. Не здесь, так в другой книге.
Среди диссидентов, как и среди отъезжантов, мы были белыми воронами.
Есть такое словечко в американском политическом сленге «maverick», изначально обозначавшее неклейменого теленка, – это и есть я. Наш с Леной московский диссент, о котором трубили американские газеты и вражье радио, был для меня формой самоутверждения после питерского самоуничижения. На все лады, в разных обратнопереводных вариантах цитировался мой афоризм: «У каждого человека есть квота страха. Я свою использовал до конца. Человек может долго спать, но рано или поздно должен проснуться. Если не умер во время сна». Я уже не помнил, что и как именно сказал тогда Дэвиду Шиплеру из «Нью-Йорк таймс», и теперь выбираю наиболее адекватный вариант для вечности. Проживи мы в Москве чуть дольше, все пошло бы наперекосяк. Фазиль Искандер мне прямо сказал, что мы подводим тех, кто остается: они вынуждены поддерживать с нами дружбу, а мы компрометируем их перед властями; одолжил мне крупную сумму, но просил никому об этом не говорить – сейчас уже можно, Фазиль? Заходить стал к нам чаще, но без предварительного звонка, по-соседски, мы жили окно в окно. Записку с восторженным отзывом о «Трех евреях» (тогда еще «Романе с эпиграфами») и парой мелких замечаний попросил на всякий случай уничтожить, чего я, понятно, не сделал – предъявлю на том свете или сдам на этом в принстонский архив. Еще один приятель, которого я подозревал в связях с гэбухой, предупредил, что мы не думаем о нашем сыне. И наконец, Бен Сарнов откорректировал брошенный мной слоган: да, квота страха, да, исчерпана до дна, но взамен старого страха незнамо откуда вырастает новый. Ему виднее, а я, ввиду спринтерских сроков нашего диссента, так и не успел проверить на собственной шкуре.