Моэл мейел, обрезальщик, оказался не на высоте, и что-то там у беби долго не заживало. «Промоете соляным раствором», – небрежно посоветовал один из трех черных воронов. Случается и хуже. У хасидов и ультраортодоксов этот самый моэл (mohel) еще и отсасывает ртом кровь из ранки, как некий вурдалак или минетчик (прошу прощения за неполиткорректные сравнения), хотя существует стерильная трубочка, которой пользуются в больницах неевреи (большинство младенцев в Америке обрезанные), а также реформированные, консервативные и частично ортодоксальные евреи. Как раз в этом году какой-то рабби, действуя по глубокой старинке (не хватало еще кремневого ножа!), внес оральным путем инфекцию и заразил пару младенцев neonf al herpes, болезнью, необратимо действующей на мозг беби, а один так даже умер. Сейчас между хасидско-ортодоксальным комьюнити и здравоохранительными органами города в разгаре спор на эту тему, и пейсатые грозятся дойти до Кэмп-Дэвида, то есть до президента.
Что думает на эту животрепещущую тему мой Монтень, побывавший на обрезании в Ферраре? Только на уровне констатации факта, а от комментария воздержался.
А если возвратиться к их еде, то хороши салаты, краснорыбица, пироги, печеночный паштет, форшмак, селедка под шубой, бульон с крейндлех, куриные кнели, хоть им и далеко до того, что мы едали в детстве, а в еврейских пекарнях – черный хлеб, витые маковые булочки и струдели, которых у Шапиро как раз не было, а были банальнейшие американские пирожные на десерт. К слову, основная пища евреев-ортодоксов на Мейн-стрит – кошерная пицца: чем отличается от некошерной? А чем питаются обрезанные покойники с соседнего кладбища? Кошерной мертвечиной?
Справедливости ради отмечу также туфу, волшебную мочалку, завезенную сюда из Марокко: огромных размеров, в воде эрегирует, вздувается и сама тебя моет, доставляя эстетическое, сексуальное, какое угодно удовольствие. Мойдодырами торгует магазин восточных специй – три доллара штука, две за пять. Всячески рекомендую. Мужчине заменяет женщину, женщине – полагаю – мужчину.
Куда денешься в Нью-Йорке от евреев любого рода-племени, тем более теперь, после 11 сентября, когда город поднабрался от них героической и высокомерной жертвенности? Как и евреев, трагедия выдвинула НЙ на авансцену истории. А ведь и этнос, и город, тайно и явно между собой связанные, уже сбрасывали с корабля истории. Нью-Йорку противопоставляли объединенный и возрожденный Берлин, как культурный центр мира, а евреев еще Тойнби объявил исторической окаменелостью, да и самое первое упоминание Израиля в египетской летописи circa 1207 до Р. Х. должно было стать последним: фараон Меренптах привел евреев в списке исчезнувших с лица земли племен. А Нью-Йорк даже не центр, а скорее эпицентр катаклизмов истории, и его сейсмоопасную почву ощущаешь под ногами и в нашем мирном, сонном, спящем Куинсе. Пусть так: куинсовский капкан.
Америка – это не Нью-Йорк или не только Нью-Йорк, говорят комплексующие либо обиженные американцы из глубинки, но именно Нью-Йорк стал символом Америки, куда от этого денешься? По сравнению с Нью-Йорком остатная Америка – бесконечная двухэтажная деревня. Пусть и преувеличиваю. Точнее – преуменьшаю.
Именно здесь, в этом гетто – по словесной аналогии, – вспомнил о Розовом гетто в Москве. О том нашем переезде из Питера в Москву – в связи с переездом из одного района Куинса в другой. А тут еще голоса с того света прорезались. А мой голос не с того света?
Даже друзья по месту жительства, включая Довлатова, живого и покойника. Отчасти так было и в Москве, вокруг станции метро «Аэропорт»: от Искандера до Войновича, хотя Женя Евтушенко – бери выше – жил в доме на Котельнической. Сами мы жили на Красноармейской, в поликлинику ходили дворами на Черняховского, а запретное кино смотрели в крошечном зальце для избранных в редакции «Искусства кино» на Усиевича – помню, как молчаливый по жизни Отар Иоселиани показывал нам «Пастораль», стоя у кинопроектора и не переводя ни слова с мегрельского. По правую руку от меня сидела Лена Клепикова, по левую – Искандер. Да еще в Тимирязевском парке гуляли, белок подкармливали. Там, в Розовом гетто, мы образовали и наше агентство «Соловьев – Клепикова-пресс». Как давно это было! Те, аэропортовские, мы уже мертвы, а эти, куинсовские?
Отдать концы, Харон!
Новая квартира как западня.
Или эта квартира, наоборот, – vita nuova, по крайней мере – новые книги, одна за другой, эту включая? Пусть даже с того света. Вот я и засел за нее, пока магнитно-резонансная томография – в просторечии MRT – не покажет необратимые изменения у меня в голове, пока не окретинел, пока не вышибло память склерозом и амнезией, пока маразм не когтит мой мозг, пока не стал зомби.
Пока у меня стои́т. Писать надо стоячим – мой давний спор с Бродским в отеле «Люцерн» в Манхэттене. На том стоял и стою. А он в ответ: стоячий период позади. И пусть у читателя стои́т, когда он читает, все равно о чем. Не обязательно о том самом.
Противоестественно не возжелать музу, которую наперекор Бродскому буду писать с маленькой буквы, но еще противоественней ее трахнуть. Все равно что сестру. Табу. Музу надо использовать по назначению: в качестве подпитки. Или кормовой базы. Или – куда ни шло! – модели. Муза и память – синонимы. Муза и есть память. Амузой – то есть антимузой – Бах называл Генриетту, жену принца Леопольда, которая не любила музыку и отвлекала мужа во время концертов, из-за чего Бах вынужден был переехать в Лейпциг.
А куда переехать мне, если муза-память даст от ворот поворот? Кладбище – рукой подать.
Последней умирает не надежда, а память.
Первой умирает невостребованная, застоявшаяся память.
Пока память жива и востребована, жив и востребован я.
Пока помню – живу. Пока живу – помню.
Жив памятью как надеждой. Память и есть надежда: последняя.
Помню – следовательно, существую. Декарт был не прав. Memento ergo sum.
Писательство есть магнит, который притягивает и вытягивает металлическую стружку со свалки памяти.
Романист в услуге у нонфикшиниста.
Игры – и заигрывания – с памятью.
Блуд с Мнемозиной?
Онанизм? А чем, собственно, с пенисуальной точки зрения, он отличается от секса с реальной партнершей? Или партнером – дело вкуса, не довелось. Мастурбация как триумф воображения над реальностью?
Ссылка: что я е*у свою память, сказала мне юница-сексолетка, имея в виду мои отношения с Леной.
Да и ей самой не очень приятна теперь моя пальцескопия, а мне напоминает юность – с чего у нас началось и так долго продолжалось. Желание дотронуться до нее и всю ощупать, включая, а ей подавай – чистый секс. Так и говорит: «Для этого природой создан не палец». – «А раньше?» – «Что раньше?»
Прочь, незваные гости, Паркинсон и Альцгеймер!
Память живет отдельно и дольше тела.
Даже если я мертв, моя память этого не знает.
Этот роман есть роман мертвеца с еще живой памятью.
Изменницы капризнее и желаннее – не знаю.
Что мне остается?
Превратить ее в последнее на этой земле местожительство?
Задушить, как Дездемону?
Потакать ее капризам и е*ать свою память?
Или это память е*ет меня по-черному, пока я пишу этот роман с нею в главной роли?
Владимир Соловьев, последний из могикан
Быть или не быть Евгением Евтушенко?
Коктебельский первоузел. ЕЕ, отец Александр, Юз, Битов, Камил, Борис Абрамович и другие
Меня разбудил скворец, который с абсолютной точностью имитирует стук пишущей машинки, передразнивая тутошних временных обитателей, профанируя их занятие с претензией на вечность – как мы профанируем свое, стуча по клаве. Юз говорит, что мы стучим не только по клаве, но и друг на друга; как говорит Юнна, не по заданию, а по вдохновению. Написать стишок, рассказ или телегу – без разницы: несовпадающие, но совместные жанры изящной словесности. Вот бы издать сборник лучших телег, предварительно раздобыв их из гэбухи! Когда я жалился Юнне, что меня в Питере туда таскали, она жестко ответила, что всех таскают, но большинство идет по собственной инициативе. Их зовут дятлами, но это был не дятел, а обычный скворец. Если и скворец стучит, как дятел, то что взять с письменника, как мы, предваряя отделение Украины с Крымом от России, звали писателей.