Литмир - Электронная Библиотека

Не вступить в ту же реку дважды, что невозможно по определению, а прожить прошлое заново, что и поручим авторскому двойнику, соименнику, однофамильцу, alter ego. Гейне называл его: Doppelganger. Что общего между Владимиром Соловьевым и Владимиром Соловьевым? Из конца жизни одним хотя бы глазком глянуть – нет, не в начало жизни, а в ту самую середину странствия земного, с которой начинает Данте свою «Комедию», а эпитет «Божественная», само собой, она получила не от автора, а от потомков, которые имеют право на посмертную благодарность и бессмертную безвкусицу.

Так долго отсвечиваю на свете, что на Аляске успел побывать четыре раза, в Италии – шесть и вот-вот отправлюсь в седьмой, путешествую в места, в которых уже износил пару, а то и не одну, башмаков. Точнее – кроссовок. Перечел любимые книги, как минимум трижды, и даже нелюбимые. В который раз смотрю по ящику старые картины, как будто я кинотеатр повторного фильма. Вхожу в эту гераклитову, а скорее буддийскую, реку и выхожу из нее, и снова вхожу: как в той детской скороговорке, сунул грека руку в реку, а я – ногу. «Я уже насытился жизнью», – сказано в книге, которую не устаю цитировать и читать, ибо она бесконечна и никогда – никому! – не прочесть ее полностью.

Два времени совместить в одном: когда пишу – и о котором пишу. «Ваше представление о Евтушенко, – пишет мне Евтушенко, – ограничивается его прошлым, и Вы можете сильно приземлиться, разговаривая обо мне бывшем и не зная меня сегоднящнего». Зная – я уже цитировал мое ответное ему письмо. Зато прав в другом: нас с ним связывают сложные, но неразрывные отношения. Но как совместить советского шестидесятника Евтушенко в пике жизнедеятельности и славы с 83-летним вечным юношей из Оклахомы, который пытается обмануть законы природы и самого Вседержителя? Поэт в России, может, теперь и меньше, чем поэт, но сам Евтушенко больше, чем Евтушенко, совершив в литературе Гераклов подвиг и создав свою великую антологию великой русской поэзии ХХ века, потому что он любит поэзию больше, чем себя в поэзии.

Спасибо, Женя! Если только Вы не устали от моих спасибок.

Я пишу этот евтушенковский – и не только – том, но где он есть даже там, где его нет, человек-невидимка, кикимора в шапке-невидимке, не одним махом, а путем наращивания: шпарю по вдохновению, а потом бесконечные вставки по ходу действия из того, что пришло в голову ночью, или когда сидел в сортире, или когда вышагивал по лесной тропе. Главное – запомнить собственные мысли и принести их в жертву Молоху компьютера. А писать, как в докомпьютерную эру, теперь уже невозможно. Легче, чем Пастернаку, хотя задача та же: здесь будет всё – пережитое и то, чем я еще живу. Коли даже параллельные линии сходятся где-то поближе к центру земли, то где тот виртуальный перекресточек, на котором сойдутся два Владимира Соловьевых и пройдут мимо, не узнав друг друга:

– Привет.

– Привет.

Тем более! Пусть этот Владимир Соловьев напишет про того Владимира Соловьева, не притворясь тем, а оставаясь этим. Не перевоплощение, а остранение. Взгляд со стороны. Sine ira et studio. А если тот метафизический перекресток есть смерть, и неузнаваемость – посмертная, гейне-лермонтовская?

Звонок с того света. Не то чтобы я его не узнаю́ – голос-то как раз знакомый, но никак не припомнить чей. А не могу, потому что давно не слышал и как бы вычеркнул из памяти, как вычеркиваю умерших из телефонной книжки. Далеко зашедший в годах, как сказано не о нем в восточной сказке. Его имя давно уже перестало появляться где бы то ни было, а было – одно из самых примелькавшихся в нашей здешней литературной диаспоре, как прежде – там. До своего отвала этот шестидесятник, из маргинальных «евтушенок», успел выпустить семнадцать книг и столько же, наверное, здесь, а потом – переизданиями – опять там. Это помимо регулярных статей повсюду. Не мне говорить, но он был плодовит, как крольчиха. Пару раз схлестнулся с ним печатно, защищая Довлатова, который узнаваемо, хоть и под другим именем, вывел его этаким Тартюфом-Опискиным, коим он и был на деле, меняя конфессии, как я – квартиры. Иудей, баптист, православный – кто он теперь? Буддист? Довлатова он так и не простил, хоть тот послал ему за пару недель до смерти покаянное письмо, и посмертно объявил основоположником в иммигрантской литературе жанра пасквиля, а меня – его последователем (за рассказ «Призрак, кусающий себе локти», в герое которого таки узнали Довлатова). Это он первым торжественно сообщил мне о смерти Сережи, когда я из дальних странствий возвратясь, а разницы между ними лет двадцать, если не больше. Потом я узнал от него про рак простаты («рачок завелся»), операцию и прочее – так он исчез из моей жизни и с литературного горизонта. Вот я и решил: из жизни. И тут вдруг звонок. Так и не узнал – пришлось тому назваться.

Спрашиваю, что пишет. Ответ: ничего. А мемуары? – мелькнул как-то давным-давно кусок его воспоминаний про военный роман с медсестрой. Не успел, говорит, с воспоминаниями. Те, кто успел, – до восьмидесяти, теперь – поздно. Завод кончился, мозга́ не та. Сколько ему теперь?

– А что делаете? – неосторожно спрашиваю я.

– Кретинею.

– Вы больны?

– Старость – уже болезнь. Неизлечимая.

– Не умирай раньше смерти, – цитирую афоризм Жени Евтушенко, хотя мне он и не очень внятен.

– Через силу живу. Человек умирает раньше, чем он умирает, – отвечает он афоризмом на афоризм.

Он уже насытился жизнью, продолжаю я думать чужой мудростью. Но ему дана жизнь, и он должен ее прожить. Куда ему от нее деться? Куда деться от жизни мертвецу?

– Я не больной, – говорит этот «евтушенко». – Я – умирающий.

И тут я вспомнил еще одну недавнюю встречу. Он был чуть ли не единственным современным американским писателем, которого издавали у нас в пору моего детства. Само собой, коммунист. Нет, не Драйзер, который вступил в компартию на смертном одре. «Дорога свободы», Говард Фаст. В ту же самую совковую пору моего детства то ли уже юности, когда моя душа была навсегда искривлена там и никогда уже ей не выпрямиться, Говард Фаст выпустил «Голого бога», расплевавшись с марксизмом, выйдя из американской компартии и став в России персона нон грата. Он так сросся с той далекой, давно канувшей в Лету эпохой, что мне показалось, время пошло вспять, когда на одном пати в Йонкерсе, под/над Нью-Йорком, мой литагент знакомит меня с глубоким-преглубоким старцем:

– Говард Фаст.

Все равно что призрак. А призрак как ни в чем не бывало интересуется тиражами моих американских книг. С ума сойти! Что значит вовремя выйти из компартии! Плюс, конечно, упомянутые американская медицина и фармацевтика. С месяц назад он, наконец, помер. Смерть мертвеца. Хотя среди мертвецов он свежак. Пока что.

Образ времени: от пневматички до емельки.

Или вот обещаю Ивану Менджерицкому позвонить, как вернусь из Квебека (наш рутинный летний бросок на север от ньюйорской удушливой духоты). И он, тяжело больной, обездвиженный, еле живой:

– Если успеете.

– Да вы что!

– Я не о себе, а о вас.

– Я – тоже, – спохватываюсь я.

В самом деле, погибнуть по пути в автокатастрофе у меня шанс ничуть не меньший, чем у него дома от болезни.

Еще один мертвец названивал мне регулярно из своего Портленда, штат Орегон (не путать с Портлендом в штате Мэн), а потом перестал, обидевшись, что я ему сам никогда не звоню, а я просто экономил на иногородних звонках, это теперь даже в Москву позвонить стоит цент в минуту, да хоть на тот свет по беспроволочнику – ну, по мобиле, – а тогда приходили астрономические телефонные биллы. На вежливый мой вопрос неизменно отвечал: «Жив еще», – и я боялся, что нарвусь как-нибудь на «Я умер», потому и не звонил, а не только из экономии. Предпочитал его потусторонние звонки, к которым привык, и, наоборот, удивлюсь, узнав о его смерти, если только не опережу его сам, думал я. Знаю его по Москве, по Переделкину, а в Питере вел их сдвоенный с Женей вечер в Доме культуры не помню уже чьего имени.

15
{"b":"556692","o":1}