Судьба Онегина хранила, но зачем она сохранила Владимира Соловьева второго? Штрейкбрехер истории – вот кто я! Шекспир оправдывал трусов: «Тот, кто бежит, остается жить для борьбы». А какое мне оправдание? Я всегда был упертый в книги, эстет-экстремал, искусство ставил выше жизни (тем более политики), да и сама жизнь есть искусство есть искусство есть искусство, а если в ней нет искусства, ей нет оправдания. Оправдание моей жизни – что я ее описал и продолжаю описывать, бывшую и вымышленную, превращая в искусство. И так до конца, который останется неописанным, что меня смущает больше, чем сам по себе конец. Жизнь – сырье, искусство – ее новая, художественная инкарнация, а смерти нет вовсе: ни одного оттуда письменного свидетельства. Что остается после человека? Слова, краски, звуки. Либо не остается ничего. Ср. Наполеона с Моцартом. Нет, весь я не умру. Остальные – целиком, полностью, без остатка. Потому и не люблю кладбища и равнодушен к кладбищенской эстетике, что память, если не гранит, одуванчик сохранит. Где витает дух автора этих строк? В Сан-Микеле? Да никогда! Или дух Довлатова? В Кедровой роще в десяти минутах от моего нового дома? По пути в китайский ресторан заглянул к нему на этом кладбище-метрополисе. Ассоциаций – зиро. Другое дело – слова, слава, память, китч. Что угодно, но не тлен.
Вот я и перебрался к моим мертвецам. Сменил пейзаж: сначала – на заокеанский, теперь – на кладбищенский. Хоть падаль и не входит в мой разблюдник.
К заокеанскому долго не мог привыкнуть: отсутствие четкой смены времен года, снег раз в пять лет по обещанию, а потому дизастер, вместо Нового года – Рождество (Christ is the God’s Christmas gif), невыносимое лето с тремя H – hot, hazy & humidity, клубника без запаха, помидоры без вкуса, черника не пачкает, крапива не жжется, муравьи не кусаются, дневной павлиний глаз не водится (зато монархи, парусники и прочая экзотика), и только лесные грибы – те же, что в России, при полном отсутствии конкурентов, американы считают их сплошь wild & poisonous – смирили с чужой реальностью.
Грибы плюс свобода, у которой в России все более смутные очертания.
Внутринью-йоркские перемещения даются куда легче.
Наши одинокие четыре дома окружены с одной стороны спускающимся к озеру огромным, но, слава богу, смиренным кладбищем, с другой – оживленным студенческим кампусом, с которого виден весь Манхэттен, с третьей – еврейским местечком детства моих родаков, с четвертой – китай-городом, где, впрочем, выше крыши и других азиатских вкраплений: от афганского и индийского до тайского и корейского.
Итак, одной стороной наша Мельбурн-авеню, параллельная кампусу Куинс-колледжа, выходит на кладбище, куда как-то ночью, тайком, в могилу Сережи подложили его мать – таково было желание Норы Сергеевны, ослушаться которого Лена Довлатова не решилась. А куда положат ее? Как-то я занял у нее пять тысяч на пару месяцев, она безропотно дала, а потом, уже отдав долг, узнал, что у нее одолжили ту же сумму на тот же срок, но так и не вернули. Несмотря на это, Лена дала мне эти пять тысяч – вот это поступок, теперь она в моем представлении на пролет выше.
Другой стороной эта короткая, в полмили, австралийская авеню, по которой ночью шныряют, помимо мертвецов, кенгуру, страусы эму и дикие собаки динго, упирается в Киссену-бульвар, на стыке стоит дом, где жил Берт Тодд, мы его делили с Женей Евтушенко, а сами не общались, кабы не та историческая встреча на панихиде Тодда в Куинс-колледже, куда Берт его устроил, несмотря на мощное, из последних предсмертных сил, противодействие Бродского, но эта нечаянная встреча раскидала нас еще дальше друг от друга: виной тому опять же я. Не сам по себе. А мой антинекролог Берту Тодду с открытием, меня самого поразившим: я подозревал его в легких связях с КГБ, а он оказался тяжеловес ЦРУ – организовал десант в Америку фрондирующих совков-литераторов во главе с Евтушенко по прямой указке, а домой они возвращались в лучах заокеанской славы. За этот докурассказ «Мой друг Джеймс Бонд» на меня накинулись со страшной силой – со всех сторон. «Опять вы вляпались…» – начала выше- и нижепомянутая леди, понаслышке о моем рассказе, но я выругался и повесил трубку. Не первый раз слышу это слово в связи с собой. Как-то я во что-то случайно вляпался буквально – Лена внюхалась в машине, пилила всю дорогу. Повышенная реакция на такие вещи. Если вляпаться левой ногой в дерьмо – это счастливая примета для человека, считают французы. Какой ногой я вляпался, сочинив рассказ «Мой друг Джеймс Бонд» и исказив портрет шестидесятничества? А если этот портрет был искажен изначально, портретисты и портретируемые на одно лицо, а я, наоборот, его выправил? Читателю решать – потому и публикую этот мой докурассказ в который раз. Моему читателю впору выучить его наизусть.
С меня как с гуся вода – что мне, впервые шагать не в ногу? Не спорю: характер у меня зае*истый – вычеркиваю и исправляю на «занозистый», – хотя по жизни я человек беззлобный и покладистый. Как в том анекдоте: ну, скорпион я! Но и скорпион ведь может быть добрым, не обязательно гомофоб, кусачесть у него от природы, а не от души. Я – добрый скорпион. «Dorogoi Volodya! – пишет мне та же Надя Кожевникова латиницей, потому что мой электронный почтальон в упор не узнавал тогда кириллицу. – Prochla Vashu oboimu – kritik Vy blesyaschii, isklyuchitel’no pronitcatel’nyi, na vse sto. I pritom nezhnyi, svoyu skropionistost’ preuvilichivaete».
А Юнна Мориц – по старинке, своим ученическим почерком отличницы:
Оля Кучкина сбросила мне на компьютер Володино сочинение про железную дорогу Бродский – Тодд – Евтушенко, далее везде. Лично для меня в информационном свете не было там ничего нового, особенно в шелесте денег и лязге связей на перегонах, где светофорили зеленым очком одним молодцам, а красным очком – другим молодцам. Это была не моя дорога, и я никогда ею не пользовалась, чтоб не сближаться «по интересам» (светофорным!) ни с теми, ни с этими, ни с их проводниками и проводницами.
А если я скорпион с вырванным жалом? «И вырвал грешный мой язык» – родоначальник на самом деле имел в виду жало? Не дай-то бог.
А себя я не жалю? Больнее других! Другим, правда, от этого не легче. Антиподом моих «Записок скорпиона» могли бы стать «Записки укушенных скорпионом» (коллективный сборник). Мне бы сохранить мою скорпионью сущность на этот роман-меморий – пусть не яд, хотя бы кусачесть. И писучесть. Темперамент, то есть. И наплевизм, пофигизм, по*уизм – то есть остраненность как знак художества. Апофигей как апофеоз пофигизма? Нулевой градус письма, как у Трумэна Капоте, либо объективная камера, как у Антониони? С точностью до наоборот. Страсть – мой поводырь. Слепец – слепца.
После сомнительных этих самопохвал опущу себя.
Какую бочку напраслины накатал и продолжаю катить на Лену Клепикову – из раздражения, из ревности, из сомнений, из любви. Да, из любви. А разве не из любви сочинил я рассказ «Умирающий голос моей мамы», за который меня осудил даже мой сын? А повесть «Как я умер», первый подступ к этой книге? Как и «Джеймса Бонда» – из любви и жалости. Даже «Post Mortem» – о человеке, похожем на Бродского, которому я биограф, а не агиограф, да он и не из святых.
Боюсь, помимо объективных, к Бродскому у меня претензии личного, то есть субъективного порядка. Я бы даже сказал – лирического: что не оправдал моих ожиданий. Что не соответствует питерскому образу, который служил мне маяком. Что карьеру предпочел – нет, не только стишатам, но и судьбе. Что из большого поэта превратился в литературного пахана. Что притупил в себе инстинкт интеллектуального и поэтического самосохранения, окружив себя здесь клевретами и приживалами. Они не знали того Бродского – с них было достаточно этого. С меня – нет. Его тезка Джозеф Рихтер-Чураков, прочтя в «Литературке» «Мяу с того света, или Жизнь как ремейк», последнюю главу из «Post Mortem», сказал, что мой Бродский умнее реального – каким он стал в последние годы. Так и есть, к сожалению. Может, поэтому здесь мне ее напечатать не удалось, даже в сокращенном и кастрированном виде, несмотря на повод: шестидесятипятилетний юбилей героя. В том числе в «Русском базаре», где у меня регулярная авторская рубрика «Парадоксы Владимира Соловьева» (а до этого на русском ТВ – WMRB, но оно, увы, обанкротилось). «Гениально, но не отобьюсь», – объяснила мне свой отказ главред Наташа Шапиро, которой раз в неделю отчитываться по радио в открытом эфире о своем еженедельнике. На этот раз – когда вышел мой юбилейно-антиюбилейный «Бродский», предыдущий, промежуточный том этого скорее, чем биографического, портретного сериала – главы из него обильно печатали как здесь, так и там – от «Русского базара» и «В новом свете» до «Независимой газеты» и «Московского комсомольца», который дал целую полосу под наши с Леной сольные речитативы о Бродском. А «Независимая газеты» напечатала две мои главы «Анна, Иосиф и сэр Исайя» & «Бродский – это я!»