– Это теперь не в счет. Теперь другая установка. Его насильно никто не поил, сам напился. А другим это будет поучительно. Ему все равно теперь сидеть, а другие – задумаются. Иначе вас никогда не перевоспитаешь.
Мать поняла, что этот длинный враждебно настроен к ее сыну, и замолчала.
Прокурор матери с первого взгляда понравился – внимательный. Внимательно выслушал мать, хоть она говорила длинно и путано – что сын ее, Витька, хороший, добрый, что он трезвый мухи не обидит, что – как же теперь одной-то оставаться? Что девка, невеста, не дождется Витьку, что такую девку возьмут с руками-ногами – хорошая девка. Прокурор все внимательно выслушал, доиграл пальцами на столе… Заговорил издалека, тоже как-то мудрено:
– Вот ты – крестьянка, вас, наверно, много в семье росло?
– Шестнадцать, батюшка. Четырнадцать выжило, двое маленькие ишо померли. Павел помер, а за ним другого мальчика тоже Павлом назвали…
– Ну вот – шестнадцать. В миниатюре – целое общество. Во главе – отец. Так?
– Так, батюшка, так. Отца слушались…
– Вот! – поймал прокурор мать на слове. – Слушались! А почему? Нашкодил один – отец его ремнем. А братья и сестры смотрят, как отец учит шкодника, и думают: шкодить им или нет? Так в большом семействе поддерживался порядок. Только так. Прости отец одному, прости другому – что в семье? Развал. Я понимаю тебя, тебе жалко… Если хочешь, и мне жалко – там, разумеется, не курорт, и поедет он туда, судя по всему, не на один сезон. По-человечески все понятно, но есть соображения высшего порядка, там мы бессильны. Судить будут. Сколько дадут, не знаю, это решает суд. Все.
Мать поняла, что и этот невзлюбил ее сына. «За своего обиделись».
– Батюшка, а выше-то тебя есть кто?
– Как это? – не сразу понял прокурор.
– Ты самый главный али повыше тебя есть?
Прокурор, хоть ему потом и неловко стало, невольно рассмеялся:
– Есть, мать, есть. Много!
– Где же они?
– Ну, где?.. – посерьезнел прокурор. – Есть краевые организации… Ты что, ехать туда хочешь? Не советую.
– Мне подсказали добрые люди: лучше теперь вызволять, пока несужденый, потом чижельше будет…
– Скажи этим добрым людям, что они – не добрые. Это они со стороны добрые… добренькие. Кто это посоветовал?
– Да кто?.. Люди.
– Ну, ехай. Проездишь деньги, и все. Результат будет тот же. Я тебе совершенно официально говорю: будут судить. Нельзя не судить, не имеем права. И никто этот суд не отменит.
У матери больно сжалось сердце. Но она обиделась на прокурора, а поэтому виду не показала, что едва держится, чтоб не грохнуться здесь и не завыть в голос. Ноги ее подкашивались.
– Разреши мне хоть свиданку с ним…
– Это можно, – сразу согласился прокурор. – У него что, деньги большие были, говорят?
– Были…
Прокурор написал что-то на листке бумаги, подал матери.
– Иди в милицию.
Дорогу в милицию мать нашла одна, без длинного – его уже не было. Спрашивала людей. Ей показывали. В глазах матери все туманилось и плыло. Она молча плакала, вытирала слезы концом платка, но шла привычно скоро, иногда только спотыкалась о торчащие доски тротуара. Но шла и шла, торопилась. Ей теперь, она понимала, надо поспешать, надо успеть, пока его не засудили. А то потом вызволять будет трудно. Она вызволит сына, она верила в это, верила. Она всю жизнь свою только и делала, что справлялась с горем, и все вот так – на ходу, скоро, вытирая слезы концом платка. Она давно могла отчаяться, но неистребимо жила в ней вера в добрых людей, которые помогут. Эти – ладно, эти за своего обиделись, у них зачерствело на душе от злости, а те – подальше которые – те помогут. Неужели же не помогут! Она все им расскажет – помогут. Странно, мать ни разу не подумала о сыне – что он совершил преступление, она знала одно: с сыном случилась большая беда. И кто же будет вызволять его из беды, если не мать? Кто? Господи, да она пешком пойдет в эти краевые организации, она будет день и ночь идти и идти… Найдет она этих добрых людей, найдет.
– Ну? – спросил ее начальник милиции.
– Велел в краевые организации ехать, – слукавила мать. – А вот – на свиданку. – Она подала бумажку.
Начальник был несколько удивлен, хоть тоже старался не показать этого. Прочитал записку… Мать заметила, что он несколько удивлен. И подумала: «А-а». Ей стало маленько полегче.
– Проводи, Мельников.
Мать думала, что идти надо будет далеко, долго, что будут открываться железные двери – сына она увидит за решеткой и будет с ним разговаривать снизу, поднимаясь на цыпочки… Сын ее сидел тут же, внизу, в подвале. Там, в коридоре, стриженые мужики играли в домино… Уставились на мать и на милиционера. Витьки среди них не было.
– Что, мать, – спросил один мордастый, – тоже пятнадцать суток схлопотала?
Засмеялись.
– Егоров, – строго сказал длинный милиционер остряку, – в обед – драить служебные помещения.
Теперь уже заржали над остряком:
– Вот ты-то схлопотал!
– Ваня, ишо раз советую, отруби ты себе язык! – посоветовал один. – Перетерпи раз, зато потом всю жизнь проживешь без горюшка.
Милиционер подвел мать к камере, которых по коридору было три или четыре, открыл дверь…
Витька был один в камере, хоть камера большая и нары широкие. Он лежал на нарах. Когда вошел милиционер, он не поднялся, но, увидев за ним мать, вскочил.
– Десять минут на разговоры, – предупредил длинный. И вышел.
Мать присела на нары, поспешно вытерла слезы платком.
– Гляди-ка, под землей, а сухо, тепло, – сказала она.
Витька молчал, сцепив на коленях руки. Смотрел на дверь. Он осунулся за ночь, оброс – сразу как-то, как нарочно. На него больно было смотреть. Его мелко трясло, он напрягался, чтоб мать не заметила хоть этой его тряски.
– Деньги-то, видно, украли? – спросила мать.
– Украли.
– Ну и бог бы уж с имя, с деньгами, зачем было драку из-за них затевать? Не они нас наживают – мы их.
Никому бы ни при каких обстоятельствах не рассказал Витька, как его обокрали, – стыдно. Две шлюхи… Стыдно, мучительно стыдно! И еще – жалко мать. Он знал, что она придет к нему, пробьется через все законы, – ждал этого и страшился.
У матери в эту минуту было на душе другое: она вдруг совсем перестала понимать, что есть на свете милиция, прокурор, суд, тюрьма… Рядом сидел ее ребенок, виноватый, беспомощный… И кто же может сейчас отнять его у нее, когда она – только она, никто больше – нужна ему?
– Не знаешь, сильно я его?..
– Да нет, плашмя попало… Но лежит, не поднимается.
– Экспертизу, конечно, сделали. Бюллетень возьмет… – Витька посмотрел на мать. – Лет семь заделают.
– Батюшки-святы!.. – Сердце у матери упало. – Што же уж так много-то?
– Милиция… С этими бы я договорился. Сала бы опять продал – сунули бы им, до суда дело не дошло бы.
– Да што милиция? Не люди, што ли?
– Тут – если он даже сам не захочет, за него подадут. Семь лет!.. – Витька вскочил с нар, заходил по камере. – Все прахом! Все, вся жизнь кувырком!
Мать мудрым сердцем своим поняла, какая сила гнетет душу ее ребенка: та самая огромная, едкая сила – отчаяние, что делает в душе вывих, заставляет браться за веревку или за бритву. Злая, могучая сила…
– Тебя как вроде уж осудили! – сказала она с укором. – Сразу – жизнь кувырком.
– А чего тут ждать? Все известно.
– Гляди-ка, все уж известно! Ты бы хоть сперва спросил: где я была, чего достигла?..
– Где была? – Витька остановился.
– У прокурора была.
– Ну? И он что?
– Дак вот и спроси сперва: чего он? А то сразу – кувырком! Какие-то слабые вы… Ишо ничем ничего, а уж… мысли бог знает какие.
– А чего прокурор-то?
– А то… Пусть, говорит, пока не переживает, пусть всякие мысли выкинет из головы… Мы, дескать, сами тут сделать ничего не можем, потому што – наш человек-то, не имеем права. А ты, мол, не теряй время, а садись и езжай в краевые организации. Нам, мол, оттуда прикажут, мы волей-неволей его отпустим. Тада, говорит, нам и перед своими совестно не будет: хотели, мол, осудить, да не могли. Они уж все обдумали тут. Мне, говорит, самому его жалко… Но мы, говорит, люди маленькие. Езжай, мол, в краевые организации, там все обскажи подробно… У тебя сколь денег-то было?