– Вот это другой разговор. Так всегда и отвечай. – Федор встал и пошел со сцены. – До свиданья. Спасибо за клуб!
В зале дружно захлопали.
Федор, ни на кого не глядя, прошел в актерскую комнату и стал переодеваться.
– Что ты натворил? – печально спросил его режиссер.
– Что? Не по-твоему? Ничего… Переживешь. Выйди отсюда – я штаны переодевать буду. Я стесняюсь тебя.
Федор переоделся и вышел из клуба, крепко хлопнув на прощанье дверью. Он решил порвать с искусством.
Через три дня сообщили результаты смотра: первое место среди участников художественной самодеятельности двадцати районов края завоевал кузнец Федор Грай.
– Кхм… Может, еще какой Федор Грай есть? – усомнился отец Федора.
– Нет. Я один Федор Грай, – тихо сказал Федор и побагровел. – А может, еще есть… Не знаю…
Воскресная тоска*
Моя кровать – в углу, его – напротив. Между нами – стол, на столе – рукопись, толстая и глупая. Моя рукопись. Роман. Только что перечитал последнюю главу, и стало грустно: такая тягомотина, что уши вянут.
Теперь лежу и думаю: на каком основании вообще человек садится писать? Я, например. Меня же никто не просит.
Протягиваю руку к столу, вынимаю из пачки «беломорину», прикуриваю. С удовольствием затягиваюсь раза три кряду. Кто-то хорошо придумал – курить.
…Да, так на каком основании человек бросает все другие дела и садится писать? Почему хочется писать? Почему так сильно – до боли и беспокойства – хочется писать? Вспомнился мой друг Ванька Ермолаев, слесарь. Дожил человек до тридцати лет – не писал. Потом влюбился (судя по всему, крепко) и стал писать стихи.
– Кинь спички, – попросил Серега.
Я положил коробок спичек на стол, на краешек. Серега недовольно крякнул и, не вставая, потянулся за коробком.
– Муки слова, что ли? – спросил он.
Я молчу, продолжаю думать. Итак: хочется писать. А что я такое знаю, чего не знают другие, и что дает мне право рассказывать? Я знаю, как бывает в степи ранним летним утром: зеленый тихий рассвет. В низинах легкий, как дыхание, туман. Тихо. Можно лечь лицом в пахучую влажную траву, обнять землю и слушать, как в ее груди глубоко шевелится огромное сердце. Многое понимаешь в такие минуты, и очень хочется жить. Я это знаю.
– Опять пепел на пол стряхиваешь! – строго заметил Серега.
Я свесился с кровати и сдул пепел под кровать. Серега сел на своего коня. Иногда мне кажется, что я его ненавижу. Во-первых, он очень длинный. Я этого не понимаю в людях. Во-вторых, он правдивый до тошноты и любит хлопать своими длинными ручищами меня по спине. В-третьих, – это главное – он упрям, как напильник. Он полагает, что он очень практичный человек, и называет себя не иначе – реалистом. «Мы, реалисты…» – начинает он всегда и смотрит при этом сверху снисходительно и глупо, и массивная нижняя челюсть его подается вперед. В такие минуты я знаю, что ненавижу его.
– Отчего такая тоска бывает, романтик? Не знаешь? – спрашивает Серега безразличным тоном (не очень надеется, что я заговорю с ним). Сейчас он сядет на кровати, переломится пополам и будет тупо смотреть в пол. Надо поговорить с ним.
– Тоска? От глупости в основном. От недоразвитости. – Очень хочется как-нибудь уязвить этот телефонный столб. Нисколько он не практичный, и не холодный, и не трезвый. И тоски у него нету. Я все про него знаю.
– Неправда, – сказал Серега, садясь на койке и складываясь пополам. – Я заметил, глупые люди никогда не тоскуют.
– А тебе что, очень тоскливо?
– То есть… на белый свет смотреть тошно.
– Значит, ты – умница.
Пауза.
– Двадцать копеек с меня, – говорит Серега и смотрит на меня серыми правдивыми глазами, в которых ну ни намека на какую-то холодную, расчетливую мудрость. Глаза умные, в них постоянно светится мягкий ровный свет.
Может, и правда, что ему сейчас тоскливо, но зато уж и лелеет он ее и киснет как-то подчеркнуто. Смотреть на него сейчас неприятно. Он, наверное, напрашивается на спор, и, если в спор этот ввязаться, он будет до посинения доказывать, что искусство, стихи, особенно балет – все это никому не нужно. Кино – ничего, кино можно оставить, а всю остальную «бодягу» надо запретить, ибо это сбивает людей с толку, «расхолаживает» их. Коммунизм строят! Рассчитывают вот этим местом (постукивание пальцем по лбу) и строят! Мне не хочется сейчас говорить Сереге, что он придумал свою тоску, не хочется спорить с ним. Хочется думать про степь и про свой роман.
– Ох, и тоска же! – опять заныл Серега.
– Перестань, слушай.
– Что?
– Ничего. Противно.
– В твоем романе люди не тоскуют? Нет?
«Не буду спорить. Господи, дай терпения».
– У тебя, наверно, положительные герои стихами говорят. А по утрам все делают физзарядку. Делают зарядку?
«Не буду ругаться. Не буду».
– Песни, наверно, поют о спутниках, – продолжает Серега, глядя на меня злыми веселыми глазами. – Я бы за эти песенки, между прочим, четвертовал. Моду взяли! «Назначаю я свидание на Луне-е!..» – передразнил он кого-то. – Уже свиданье назначил! О! Да ты попади туда! Кто-то голову ломает – рассчитывает, а он уже там. Кретины!
Я молчу. Между прочим, насчет песенок – это он верно, пожалуй.
Серега тоже замолчал. Малость, наверно, легче стало.
Некоторое время у нас в комнате очень тихо. Я снова настраиваюсь на степь и на зори.
– Дай роман-то свой почитать, – говорит Серега.
– Пошел ты…
– Боишься критики?
– Только не твоей.
– Я ж читатель.
– Ты читатель?! Ты робот, а не читатель. Ты хоть одну художественную книгу дочитал до конца?
– Это ты зря, – обиделся Серега. – Надо писать умнее, тогда и читать будут. А то у вас положительные герои такие уж хорошие, что спиться можно.
– Почему?
– Потому что никогда таким хорошим не будешь все равно. – Серега поднялся и пошел к выходу. – Пройтись, что ль, малость.
Когда он вышел, я поднялся с койки и подсел к рукописи. Один положительный герой делал-таки у меня по утрам зарядку. Перечитал это место, и опять стало грустно. Плохо я пишу. Не только с физзарядкой плохо – все плохо. Какие-то бесконечные «шалые ветерки», какие-то жестяные слова про закат, про шелест листьев, про медовый запах с полей… А вчера только пришло на ум красивейшее сравнение, и я его даже записал: «Писать надо так, чтобы слова рвались, как патроны в костре». Какие уж тут к черту патроны! Пуговицы какие-то, а не слова.
В комнату постучали.
– Да!
В дверь заглянула маленькая опрятная головка. Пара ясных глаз с припухшими со сна веками (еще только десять часов воскресного дня).
– Сережи… Здравствуйте! Сережи нету?
– Сережи нету. Он только что вышел куда-то.
– Извините, пожалуйста.
– Он придет скоро.
– Хорошо.
Сейчас у Сережи начнется праздник. Тоску его липовую как ветром сдует. Он любит эту маленькую опрятную головку, любит тихо, упорно и преданно. И не говорит ей об этом. А она какая-то странная: не понимает этого. Сидят часами вместе, делают расчет какого-нибудь узла двигателя внутреннего сгорания. Сережу седьмой пот прошибает – волнуется, оглобля такая. Не смотрит на девушку – ее зовут Лена, – орет, стучит огромным кулаком по конспекту.
– Какой здесь КПД?!
Леночка испуганно вздрагивает.
– Не кричи, Сережа.
– Как же не кричать?! Как же не кричать, когда тут элементарных вещей не понимают!
– Сережа, не кричи.
Серега будет талантливый инженер. В минуты отчаяния я завидую ему. К сорока годам это будет сильный, толковый командир производства. У него будет хорошая жена, вот эта самая Леночка с опрятной головкой. Я подозреваю, что она давно все понимает и сама тоже любит Серегу. Ей, такой хорошенькой, такой милой и слабенькой, нельзя не любить Серегу. У них будет все в порядке. У меня же… Меня, кажется, эти «шалые низовые ветерки» в гроб загонят раньше времени. Я обязательно проморгаю что-то хорошее в жизни.