«В 11 часов утра (в воскресенье) жена пришла ко мне с детьми (шести и семи лет), я спустился по лестнице встретить их, но женщина-вахтер не пускает их. Причем я, спускаясь по лестнице, видел посетителей с детьми, поэтому, естественно, выразил недоумение – почему она не пускает? В ответ услышал какое-то злостное – не объяснение даже – ворчание: „Ходют тут!“ Мне со стороны умудренные посетители тихонько подсказали: „Да дай ты ей пятьдесят копеек, и все будет в порядке“. Пятидесяти копеек у меня не случилось, кроме того (я это совершенно серьезно говорю), я не умею „давать“: мне неловко. Я взял и выразил сожаление по этому поводу вслух: что у меня нет с собой пятидесяти копеек».
Я помню, что в это время там, в больнице, я стал нервничать. «Да до каких пор!..» – подумал я.
«Женщина-вахтер тогда вообще хлопнула дверью перед носом жены. Тогда стоявшие рядом люди хором стали просить ее: „Да пустите вы жену-то, пусть она к дежурному врачу сходит, может, их пропустят!“»
Честное слово, так и просили все… У меня там, в больнице, слезы на глаза навернулись от любви и благодарности к людям. «Ну!..» – подумал я про вахтершу, но от всяческих оскорблений и громких возмущений я удерживался, можете поверить. Я же актер, я понимаю… Наоборот, я сделал «фигуру полной беспомощности» и выразил на лице большое огорчение.
«После этого женщина-вахтер пропустила жену, так как у нее же был пропуск, а я, воспользовавшись открытой дверью, вышел в вестибюль к детям, чтобы они не оставались одни. Женщина-вахтер стала громко требовать, чтобы я вернулся в палату…»
Тут я не смогу, пожалуй, передать, как ОНА требовала. ОНА как-то механически, не так уж громко, но на весь вестибюль повторяла, как в репродуктор: «Больной, вернитесь в палату! Больной, вернитесь в палату! Больной, я кому сказала: вернитесь сейчас же в палату!» Народу было полно; все смотрели на нас.
«При этом женщина-вахтер как-то упорно, зло, гадко не хочет понять, что я этого не могу сделать – уйти от детей, пока жена ищет дежурного врача. Наконец она нашла дежурного врача, и он разрешил нам войти. Женщине-вахтеру это очень не понравилось».
О, ЕЙ это не понравилось; да: все смотрели на нас и ждали, чем это кончится, а кончилось, что ЕЕ как бы отодвинули в сторону. Но и я, по правде сказать, радости не испытал – я чувствовал, что это еще не победа, я понимал тогда сердцем и понимаю теперь разумом: ЕЕ победить невозможно.
«Когда я проходил мимо женщины-вахтера, я услышал ее недоброе обещание: „Я тебе это запомню“. И сказано это было с такой проникновенной злобой, с такой глубокой, с такой истинной злобой!.. Тут со мной что-то случилось: меня стало мелко всего трясти…»
Это правда. Не знаю, что такое там со мной случилось, но я вдруг почувствовал: что – все, конец. Какой «конец», чему «конец» – не пойму, не знаю и теперь, но предчувствие какого-то очень простого, тупого конца было отчетливое. Не смерть же, в самом деле, я почувствовал – не ее приближение, но какой-то КОНЕЦ… Я тогда повернулся к НЕЙ и сказал: «Ты же не человек». Вот – смотрел же я на НЕЕ! – а лица не помню. Мне тогда показалось, что я сказал – гулко, мощно, показалось, что я чуть не опрокинул ЕЕ этими словами. Мне на миг самому сделалось страшно, я поскорей отвернулся и побежал догонять своих на лестнице. «О-о!.. – думал я про себя. – А вот – пусть!.. А то только и знают, что грозят!» Но тревога в душе осталась, смутная какая-то жуть… И правая рука дергалась – не вся, а большой палец, у меня это бывает.
«Я никак не мог потом успокоиться в течение всего дня. Я просил жену, пока она находилась со мной, чтобы она взяла такси – и я уехал бы отсюда прямо сейчас. Страшно и противно стало жить, не могу собрать воедино мысли, не могу доказать себе, что это – мелочь. Рука трясется, душа трясется, думаю: „Да отчего же такая сознательная, такая в нас осмысленная злость-то?“ При этом – не хочет видеть, что со мной маленькие дети, у них глаза распахнулись от ужаса, что „на их папу кричат“, а я ничего не могу сделать. Это ужасно, я и хочу сейчас, чтобы вот эта-то мысль стала бы понятной: жить же противно, жить неохота, когда мы такие.
Вечером того же дня (в шесть часов вечера) ко мне приехали из Вологды писатель В. Белов и секретарь Вологодского отделения Союза писателей поэт В. Коротаев. Я знал об их приезде (встреча эта деловая), поэтому заранее попросил моего лечащего врача оставить пропуск на них. В шесть часов они приехали – она не пускает. Я опять вышел… Она там зло орет на них. Я тоже зло стал говорить, что – есть же пропуск!.. Вот тут-то мы все трое получили…»
В вестибюле в то время было еще двое служителей – она, видно, давала им урок «обращения», они с интересом смотрели. Это было, наверно, зрелище. Я хотел рвать на себе больничную пижаму, но почему-то не рвал, а только истерично и как-то неубедительно выкрикивал, показывая куда-то рукой: «Да есть же пропуск!.. Пропуск же!..» ОНА, подбоченившись, с удовольствием, гордо, презрительно – и все же лица не помню, а помню, что презрительно и гордо – тоже кричала: «Пропуск здесь – я!» Вот уж мы бесились-то!.. И ведь мы, все трое, – немолодые люди, повидали всякое, но как же мы суетились, господи! А она кричала: «А то – побежа-али!.. К дежурному врачу-у!.. – Это ОНА мне. – Я побегаю! Побегаю тут!.. Марш на место! – Это опять мне. – А то завтра же вылетишь отсудова!» Эх, тут мы снова, все трое, – возмущаться, показывать, что мы тоже законы знаем! «Как это – „вылетишь“?! Как это! Он больной!..» – «А вы – марш на улицу! Вон отсудова!..»
Так мы там упражнялись в пустом гулком вестибюле.
«Словом, женщина-вахтер не впустила моих товарищей ко мне, не дала и там поговорить и стала их выгонять. Я попросил, чтобы они нашли такси…»
Тут наступает особый момент в наших с НЕЙ отношениях. Когда товарищи мои ушли ловить такси, мы замолчали… И стали смотреть друг на друга: кто кого пересмотрит. И еще раз хочу сказать – боюсь, надоел уж с этим – не помню ЕЕ лица, хоть убей. Но отлично помню – до сих пор это чувствую, – с какой враждебностью, как презрительно ОНА не верила, что я вот так вот возьму и уеду. Может, у НЕЙ драма какая была в жизни, может, ЕЙ много раз заявляли вот так же: возьму и сделаю!.. А не делали, она обиделась на веки вечные, не знаю, только ОНА прямо смеялась и особо как-то ненавидела меня за это трепаческое заявление – что я уеду. Мы еще некоторое время смотрели друг на друга… И я пошел к выходу. Тут было отделился от стенки какой-то мужчина и сказал: «Э-э, куда это?» Но я нес в груди огромную силу и удовлетворенность. «Прочь с дороги!» – сказал я, как Тарас Бульба, и вышел на улицу.
Был морозец, я в тапочках, без шапки… Хорошо, что больничный костюм был темный, а без шапок многие ходят… Я боялся, что таксист, обнаружив на мне больничное, не повезет. Но было уже и темновато. Я беспечно, не торопясь, стараясь не скользить в тапочках, чтобы тот же таксист не подумал, что я пьяный, пошагал вдоль тротуара, оглядываясь назад, как это делают люди, которые хотят взять такси. Я шел и думал: «У меня же ведь еще хроническая пневмония… Я же прямо горстями нагребаю в грудь воспаление». Но и тут же с необъяснимым упорством и злым удовлетворением думал: «И пусть».
А друзья мои в другом месте тоже ловили такси. На мое счастье, я скоро увидел зеленый огонек…
Все это я и рассказал в «Объяснительной записке». И когда кончил писать, подумал: «Кляуза, вообще-то…» Но тут же сам себе с дрожью в голосе сказал:
– Ну, не-ет!
И послал свой ДОКУМЕНТ в больницу.
Мне этого показалось мало: я попросил моих вологодских друзей тоже написать ДОКУМЕНТ и направить туда же. Они написали, прислали мне, так как точного адреса больницы не знали. Я этот их ДОКУМЕНТ в больницу не послал – я и про свою-то «Объяснительную записку» сожалею теперь, – а подумал: «А напишу-ка я документальный рассказ! Попробую, по крайней мере. И приложу оба ДОКУМЕНТА».