Полю эта история не рассмешила. Тимофею тоже было не смешно. А днем, когда рассказали, смеялся с шоферами. И подумал еще, что историйка поучительная.
– К чему эт ты? – спросила Поля.
Тимофей пояснил:
– Точно так со мной выкинула судьба-сучка. Живи, мол, Тимофей!.. Раз башка есть на плечах – живи, никого не бойся! Ну, Тимофей и разлысил лоб…
– Жил бы честно, никого бы и не боялся.
Это она больно уела.
Тимофей стал соображать, как бы ее тоже побольней укусить.
– Не знаешь, кто это вот тут, – показал на кровать, – честно с чужим мужиком миловался? Не приходилось слышать?
– Приходилось. А тебе не приходилось слышать, кто на этом же самом месте от живой жены с чужой бабой миловался? Я одинокая была, вдова, а ты семейный. Поганец ты…
Тимофей еще выпил. Вот теперь он, кажется, все понял: жалко себя, жалко свою прожитую жизнь. Не вышло жизни.
– Сказка про белого бычка у нас получается, Поля…
Поля засмеялась.
– Чего смеешься? – спросил Тимофей.
– А чего мне не посмеяться?
– Не надо… Тебе не личит – зубы кривые.
– А ведь когда-то не замечал…
– Замечал, почему не замечал, только… Эхма! Что ведь и обидно-то, дорогуша моя: кому дак все в жизни – и образование, и оклад дармовой, и сударка пригожая, с сахарными зубами. А Тимохе, ему с кривинкой сойдет, с гнильцой…
– Во змей-то! – изумилась Поля. – Козел вонючий. Ну-ка забирай свою бутылку – и чтоб духу твоего тут не было! А то возьму ухват вон да по башке-то по умной… Умник!
Тимофей аккуратно надел на бутылку железненькую косыночку, устроил бутылку во внутренний карман пиджака и, не торопясь, пошел прочь. Стало вроде малость полегче. Но хотелось еще кому-нибудь досадить. Кому-нибудь так же бы вот спокойно, тихо наговорить бы гадостей.
Пришел он домой, а дома, в прихожей избе, склонившись локотком на стол, сидит… Николай-угодник. По всем описаниям, по всем рассказам – вылитый Николай-угодник: белый, невысокого росточка, игрушечный старичочек. Сидит, головку склонил, смотрит ласково. Больше никого в доме нет.
– Ну, здравствуй, Тимофей, – говорит.
Тимофей глянул кругом… И вдруг бухнулся в ноги старичку. И, стараясь тоже ласково, тоже кротко и благостно, сказал тихо:
– Здорово, Николай-угодничек. Я сразу тебя узнал, батюшка.
Угодник весь как-то встрепенулся, удивился, засмеялся мелко, погрозил пальцем.
– Пьяненький?
– А – есть маленько! – с отчаянной какой-то веселостью, с любовью продолжал Тимофей. – С тоски больше… не обессудь, батюшка. С тоски. Шибко-то не загуливаюсь. Ребятишек теперь вырастил – чего, думаю, теперь не попить? Какой ты, батюшка, седенький… А чего пришел-то?
Угодник поморгал ясными глазами… Опять посмеялся.
– С чего тоска-то?
– Тоска-то? А бог ее знает! Не верим больше – вот и тоска. В боженьку-то перестали верить, вот она и навалилась, матушка. Церквы позакрывали, матерщинничаем, блудим… Вот она и тоска.
– А ты веровал ли когда?
– Батюшка!.. Вот те крест: маленький был, веровал. В Рождество Христа славить ходил. Не приди большевики, я бы и теперь, может, верил бы.
– Сам-то не коммунист?
– Откуда! Я бы, может, и коммунистом стал – перед тобой-то чего лукавить! – но был у меня тесть – ни дна бы ему, ни покрышки! – его в тридцатом году раскулачили…
– Ну.
– Ну, я с той поры и завязал рот тряпочкой и не заикался никогда.
Угодник больше того удивился. Горько удивился.
– Ты что, Тимофей?
– Как на духу, батюшка! Дак ты чего пришел-то? К добру или к худу – как понимать-то?
Угодник потрогал маленькой сморщенной ладонью белую бородку.
– Чего пришел… Да вот попроведать вас, окаянных, пришел. Ты, однако, подымись с колен-то.
– Постою! Чего мне не постоять? Не отсохнут. Что, батюшка, так вот походишь, поглядишь по свету-то: испаскудился народишко?
– Маленько есть. Значит, говоришь, тесть тебе перешел дорогу?
– Перешел. Да он и кулаком-то, по правде сказать, никогда не был, так – заупрямился тогда, с колхозами-то, нашумел, натрепался где-то… Трепач он был, тесть-то. Дурак дураком. Ботало коровье. Жил, правда, крепко. А я середнячишко был… мне бы в партию большевиков-то можно бы…
– И что же он, тесть-то?
– Отпыхтел свое, пришел. Я его так и не видел – далеко живем друг от друга. У сына он живет, балда старая. А сын далеко где-то. Так, говоришь, испаскудился народишко?
– Здорово испаскудился, – серьезно сказал Угодник.
– Совсем никудышный стал народ! – подхватил Тимофей. – Пьют, воруют… Я и то приворовываю на складе. Знамо, грех, но поглядишь кругом-то – господи-господи, что делается!
– Приворовываешь?
– Приворовываю, батюшка. Ребятишек вон выучил – на какие бы шиши, так-то? Батюшка… – Тимофей весь собрался, подполз поближе. – Чего я тебя хотел попросить…
– Ну?
– Ты там к Господу нашему, Исусу Христу, близко сидишь… К Деве Марии… Посоветуйтесь там сообча, да и… это… Шибко уж жалко, батюшка! До того жалко, сердце обмирает. Ведь я мужик-то неглупый, ведь у меня грамотешки-то совсем почти нету, а я вон каких молодцев обвожу вокруг пальца…
– Не пойму я.
– Родиться бы мне ишо разок! А? Пусть это не считается, что прожил, – родите-ка вы меня ишо разок. А?
Угодник опять невольно рассмеялся:
– То жалуется – тоска, а то… Ну и сукин ты сын, Тимоха!
– Да потому я жалуюсь, что жизнь-то не вышла! – Тимофей готов был заплакать злыми слезами. – Ты вот смеешься, а мало тут смешного, батюшка, одна грусть-тоска зеленая. Ведь вон на земле-то… хорошо-то как! Разве ж я не вижу, не понимаю, все понимаю, потому и жалко-то. Тьфу! – да растереть, вот и вся моя жизнь.
– А как бы ты, интересно, жить стал? Другой-то раз…
– Перво-наперво я б на другой бабе женился. Про любовь даже в Библии писано, а для меня – что любовь, что чирей на одном месте, прости, господи, – одинаково. Или как все одно килу смолоду нажил – так и жена мне: кряхтишь, а носишь. Никудышная бабенка попалась. Дура. Вся в папашу своего. Хайло разинет и давай – только и знает. Сундук плетеный, не баба. Из-за нее больше и приворовываю-то. Жадная!.. Несусветно жадная. А с моей-то башкой – мне бы и в начальстве походить тоже бы не мешало… Из меня бы прокурор, я думаю, неплохой бы получился. – Тимофей засмотрелся снизу в святые глаза Угодника. – Тестюшку, например, своего я б тада так законопатил, что он бы и по сей день там… За язычину его…
– Цыть! – зло сказал старичок. – Ведь я и есть твой тесть, дьявол ты! Ворюга. Разуй глаза-то! Допился?
Тимофей, удовлетворенный, поднялся с колен, отряхнул штаны и спокойно и устало сказал:
– Гляди-ка, правда – тесть. Тестюшка! Ну, давай выпьем. Со стречей. Вишь, за кого я тебя принял…
– Допился, сукин сын!
– Все секреты свои рассказал тебе. Тц! Ну, ничего – знай. Вот ведь как обознался! Это ж надо так вклепаться… А-я-я-яй.
…Потом, когда выпили, тесть, оскорбленный за себя и за дочь, тыкал под нос Тимофею опрятный кукиш и твердил скороговоркой:
– Вот тебе, а не другую жись! Вот тебе – билетик на второй сеанс! Ворюга…
А Тимофей, красный, удовлетворенный, повторял:
– Ах, как я вклепался!.. А-я-я-я-яй! Это ж надо так!
– Я тебя самого посажу, ворюга!
– Кто, ты? Господь с тобой! Кто тебе поверит, лишенцу?
– Вот, вот тебе – билетик на второй сеанс! Хе-хе-хе! Другой раз жить собрался!.. На-ка! – Тесть-угодник хотел опять угодить под нос зятю белым кукишком, но зять вылил ему на голову стакан водки и, пугая, полез в карман за спичками.
– Подожгу ведь…
Тесть-угодник вытерся полотенцем и заплакал.
– Чего ты, Тимоха?.. Над старым-то человеком… Бесстыдник ты! Дешевка… Приехал к нему, как к доброму…
– В том-то и дело, что не знаю, – миролюбиво уже сказал Тимоха. – Не знаю, тестюшка, не знаю. Я б все честно сказал, только не знаю, чего такое со мной делается. Пристал, видно, так жить. Насмерть пристал. Укатали сивку… Жалко. Прожил, как песню спел, а спел плохо. Жалко – песня-то была хорошая. Прости за комедию-то. Прости великодушно.