Российский император ПАВЕЛ ПЕРВЫЙ прибег в этом случае к более благозвучному французскому языку. Когда толпа пьяных гвардейских офицеров-заговорщиков, держа шпаги наголо, ворвалась в его спальню со словами: «Вы арестованы, Ваше Величество!», он «сиплым голосом, кривляя ртом и шеей», ответил им: «Арестован! Что это значит — арестован? Вы меня можете убить, мерзавцы, но я умру вашим императором! Я — Помазанник Божий… Самодержец Всероссийский!» На что огромный ростом, «с диким выражением лица» шталмейстер Николай Зубов, «в своём роде мясник», ответил государю по-русски, ударив его по руке: «Чего ты так кричишь?» Возмущенный Павел оттолкнул руку Зубова, и тогда тот правой рукой, в которой держал тяжёлую золотую табакерку, ударил его в левый висок. Государь потерял сознание и упал. Француз-камердинер Зубова вскочил обеими ногами на его живот, а Зубов, сняв висевший на кровати шарф государя, задушил им его. «Воздуху… Воздуху…» — были последние слова императора. Буквально за полтора часа до этого, после ужина с государыней, он, смеясь, сказал генералу Кутузову, взглянув на себя в зеркало: «Странное стекло, я вижу в нём свою шею свёрнутой». А чуть позднее, выходя от чернокудрой княгини Анны Петровны Гагариной (мальтийский рыцарь свято хранил обеты супружества и возвращался от своей платонической фаворитки в кальсонах, белом полотняном камзоле и ночном колпаке!), сказал ей: «Завтра падут на плахе головы!» Ан нет, прежде пала его собственная голова. С неугодным царём было покончено. В ту же ночь дежурный камер-фурьер сделал в своём журнале следующую отметку: «Сей ночи, в первом часу, с 11-го на 12 число марта 1801 года, скончался скоропостижно в Михайловском замке государь император Павел Петрович…» Наследник Александр, обливаясь слезами, объявил семёновскому караулу: «Батюшка скончался апоплексическим ударом». Граф Пален подошёл к нему: «Довольно быть ребёнком. Ступайте царствовать, покажитесь гвардии!» Было покойному императору и последнему гроссмейстеру Мальтийского ордена Павлу Петровичу 47 лет. Именно столько бронзовых букв — 47 — насчитывается в надписи на фризе рокового Михайловского замка. В этот замок-крепость он изволил въехать всего за пять недель до кончины, предварительно повелев окрасить его в ярко-розовые тона, цвет парадных перчаток фаворитки Анны Гагариной. Так вот, на фризе замка написано: «Дому Твоему подобаетъ святым Господня въ долготу дней!» И юродивая со Смоленского кладбища прорекла: «Сколько букв в сей надписи — такова долгота лет и императора Павла». Не верите? А ну-ка, пересчитайте тогда буквы.
Светлейший ПОТЁМКИН-ТАВРИЧЕСКИЙ перед смертью тоже поминал Зубова. Дался он им! В Яссах постигла князя потная молдаванская лихорадка, но он, вопреки советам врачей, решил убраться оттуда восвояси. Был Григорий Александрович довольно весел и утешал себя мыслью, что навсегда оставил «гроб свой», как он называл Яссы. «По крайней мере умру в моём Николаеве», — заметил он перед отъездом. В полдень шестиместная карета, запряжённая восьмериком, с форейторами, выехала из Ясс, но на 38 версте, посередь молдавских степей, «великолепный князь Тавриды ощутил умножение телесной слабости» и велел остановиться: «Стой, кони! Боже мой! Боже мой! Будет теперь… некуда ехать… некуда ехать… Наездились уже… Я умираю! Жарко, душно! Выньте меня из кареты. Положите на траве. Хочу умереть в поле, на чистом утреннем воздухе, под открытым небом». Его вынесли и осторожно уложили на разостланный ковёр подле просёлка. Он спросил спирту и намочил им голову. Любимая племянница князя, графиня Александра Васильевна Браницкая, камергер-фрейлина и статс-дама, ехавшая с ним на правах любовницы, подложила ему под голову кожаную подушку и слышала последние слова дяди: «„Он“ отошёл от меня…» — «Кто „он“»? — спросила Браницкая. «Дура, да Зубов же это, Зубов, не по зубам ему строить империю… А там помешают…» «Ночному императору», как его бывало за глаза величали, вдруг привиделся Платон Зубов. Графиня Браницкая положила на грудь светлейшего дяди образок. «Наклонись ко мне, — прошептал он. — Слушай… Дай мне руку… вот так… Скажи государыне… Я вырву этот „больной зуб“… Боже… опять… опять эти страдания…» Он шевельнул рукою: «Простите меня, люди… за всё простите». Затем сильно вздохнул, раза три зевнул, широко открыл зрячий глаз и покойно, незаметно умер, как гаснет свеча без малейшего ветерка. Браницкая бросилась ему на грудь, уверяя всех, что он ещё жив. «Закрыть бы глаз ему», — поднял её доктор Санковский. Стали шарить в его камзоле, хотели найти империал, но тщетно — карманы богатейшего человека России были пусты. Конвойный казак вытащил из своего кафтана тяжёлый медный пятак с датой «1791» на нём, им и накрыли единственный зрячий глаз светлейшего. Князь, владевший миллионами, умер как бедняк, на траве, посреди степей. Место смерти «при спуске с горы между селений Резины и Волчинцов в ясском округе» обозначили казацким пикетом с воткнутыми копьями, только и всего. Потому-то оно поначалу и затерялось. Незадолго до смерти Потёмкин присутствовал в Галаце на похоронах принца Карла Вюртембергского и, выходя из церкви, расстроенный и огорчённый, по рассеянности сел вместо своих дрожек в пустые погребальные дроги, приготовленные для усопшего принца. Бесстрашный князь, подполковник Преображенского полка, тогда в ужасе выпрыгнул из них. Екатерина Великая столь была опечалена известием о смерти Потёмкина («Меня как обухом по голове ударило»), что даже от карточной игры на время отказалась.
«Я не думал, чтобы человек мог вынести столько страданий», — признался своему другу, доктору Полю, главный врач московских тюремных больниц ФЁДОР ПЕТРОВИЧ ГААЗ. Родом из немецких земель на Рейне, талантливый, именитый, богатый, «друг обездоленных» умирал в полной нищете, отдав всё своё немалое состояние, силы и здоровье бедным, больным и несчастным людям. Умирал от чудовищного карбункула на шее в убогой квартирке при Полицейской больнице для бесприютных больных в Малом Казённом переулке, известной более как «Газовская больница». «Он не мог лежать и сидел за ширмами, в вольтеровских креслах, на нём был халат, и его прекрасную голову не покрывал уже исторический парик». Почувствовав приближение смерти, он, «человек Божий» и «добрый доктор», попросил дежурного фельдшера: «Отворите входные двери и впустите всех, кто хочет ко мне войти». Таких было очень много: крестьяне в лаптях, мастеровые в косоворотках, нарядные дамы в шелках, православные, старообрядцы, лютеране, и все они услышали последние слова «святого старика»: «Люди, торопитесь делать добро!» Проститься с ним, католиком по вере, приехал даже митрополит Филарет. В полдень, когда московский владыка ушёл, Гааз уснул и больше уже не проснулся. Хоронили его, бывшего богача, за казённый счёт — от его громадного состояния не осталось ни гроша. Пара заморённых полицейских кляч потащила дроги с простым гробом «друга несчастных» на Введенские горы, на католическое кладбище, и за гробом несметными толпами шла московская беднота — полиция насчитала двадцать тысяч человек.
«Друг народа», непримиримый член революционного Конвента ЖАН-ПОЛЬ МАРАТ, сидел у себя в кабинете, в квартире на улице Кордельер, в кожаной ванне, имевшей форму высокого башмака (доктор прописал ему лечебный сернистый раствор), и читал корректурные листы очередного и, как выяснилось позднее, последнего 243-го номера своей газеты «Публицист». За этим-то занятием и застала его некая девица с веером в руке и в шляпе с чёрной кокардой и зелёными лентами. Назвалась она Шарлоттой Корде, внучкой Корнеля. Подосланная к Марату его заклятыми врагами, она будто бы хотела «сообщить ему некоторые интересные для него известия и тайны, чрезвычайно важные для спасения Республики», и передать имена заговорщиков из лагеря жирондистов. «Генерал Вимпфен собирает в нормандском городке Кане армию для похода на Париж», — доносила Корде и сыпала именами роялистов, а гражданин Марат их записывал: «Барбару, Бюзо, Гюаде, Луве, Петион…» Когда имена 18 депутатов и 4 должностных лиц Кальводоса, находящихся в Эвре, были записаны, Марат вскричал: «Да все они через несколько дней отправятся оттуда на гильотину в Париже, на площади Революции…» И в этот самый момент Корде ударила его в горло большим столовым ножом, который накануне купила в Пале-Ройяль и который прятала до этого в складках платья. Узкое лезвие ножа вошло в плоть по самую рукоятку из слоновой кости и рассекло ствол сонной артерии. Но Марат успел ещё крикнуть: «Ко мне, мой друг! Ко мне!» Он звал Лорана Басса, своего преданного телохранителя и сторожевого пса. Но первой в кабинет вбежала Симона Эврар, нежная и преданная подруга жизни Марата, который молча смотрел на неё. Потом произнёс: «Ну, вот и всё». Симона помогла ему подняться из ванны, и через пару минут Марат испустил дух. Была суббота, 13 июля 1793 года, половина восьмого вечера, самый канун годовщины взятия Бастилии. Сурового «друга народа» похоронили в Пантеоне в простыне с вышитым на ней именем одной знатной дамы — ничего другого под рукой не оказалось. Тончайший батист, на котором Марат спал с порочной маркизой, стал его саваном, он в нём и истлел. Сердце якобинца, «драгоценные останки Бога», помещённое в урну, подвесили под сводами потолка Дома коммуны. Предупреждали же его: «Бойся ванн. Ведь и Сенека умер в ванне».