И великий юморист Америки О. ГЕНРИ, он же УИЛЬЯМ СИДНЕЙ ПОРТЕР, умирающий от тяжелейшего цирроза печени в нью-йоркском отеле «Каледония», попросил сиделку Энни Партлан: «Не гасите свет. Я не хочу возвращаться домой в темноте». И добавил: «Только не впускайте ко мне жену…» Ещё бы! «Великий утешитель», как его окрестила Америка, побаивался жены, а под кроватью у него были спрятаны девять пустых квартовых бутылок из-под виски. Это засвидетельствовал вызванный сиделкой доктор Чарльз Хэнкок. О. Генри уже позабыл, что его жена, Сэлли Колман, давным-давно ушла от него.
И певцу «Отверженных», великому французскому романисту ВИКТОРУ ГЮГО, умирающему от воспаления лёгких, было темно. «Я вижу чёрный свет…», — уверял он детей, Жоржа и Жанну, стоявших возле его смертного ложа. Незадолго до кончины он сказал другу по-испански: «Скажу смерти: „… добро пожаловать“». В день смерти Гюго, в полдень 22 мая 1885 года, над Парижем разразилась страшная буря с громом и градом. Наутро убогие дроги, запряжённые парой одров, как и просил писатель в завещании, провезли гроб с телом Гюго по улице Эйлау, в этот день уже переименованной в улицу Гюго, к Триумфальной арке, где он и был установлен на громадном катафалке. Несмотря на протест архиепископа парижского, Гюго погребли в Пантеоне, которому по этому случаю был возвращён статус «государственной усыпальницы великих людей Франции». Гроб провожало два миллиона человек.
«Тьма, ах, какая тьма», — шептал в полусознательном состоянии ГИ де МОПАССАН, умирающий от паралича мозга в лечебнице для душевнобольных доктора Бланша в парижском пригороде Пасси. Его упрятали туда, когда у него развились мания величия и мания преследования, а его ум, «чуждый страданию», погрузился в беспросветный мрак. Однажды он приставил дуло револьвера к виску и нажал курок. Но выстрела не последовало — барабан был пуст, и тогда Ги полоснул себя бритвой по горлу. Когда его слуга вбежал в комнату, он спокойно сказал ему: «Видишь, Франсуа, что я наделал. Я порезал себя. Это же истинное сумасшествие». В лечебнице он колотил в двери и кричал: «Бог, вы самый ничтожный из всех богов! Я убью вас! Я заражу вас чёрной оспой!» Доктор Бланш рассказывал в парижских салонах: «Господин Мопассан превратился в животное». Мопассан выводил на бумаге бессмысленные каракули: «Это самый великий мой роман!» Эти слова остались последними в скорбном листе французского романиста, снедаемого дурной болезнью. И вот — помрачение рассудка, припадки буйства, сумасшествие, попытки самоубийства и смерть в смирительной рубашке на железной койке посреди лечебницы в Пасси. Его слуга Франсуа уговорил врачей дать возможность хозяину попрощаться с его любимой яхтой «Bel Ami» («Милый друг»). При виде её взгляд Мопассана сделался осмысленным. Он долго не мог оторвать глаз от лодки, которую называл своей «главной возлюбленной», шевелил губами и что-то долго-долго говорил, обращаясь к ней. Потом погрозил ей кулаком, послал воздушный поцелуй и, в конце концов, взяв горсть песку, швырнул в её сторону.
Темнота подкрадывалась к Нобелевскому лауреату 1932 года ДЖОНУ ГОЛСУОРСИ в буквальном смысле этого слова. На лице писателя, автора знаменитой «Саги о Форсайтах», перед смертью вдруг явилось злосчастное чёрное пятно. Речь блестящего новеллиста, драматурга, поэта была бессвязна, что-то о том, что он «наслаждался слишком благоприятными обстоятельствами» и «что делать… но не здесь… с нашим домом». Племянник Рудольф всё переспрашивал его, чтобы выяснить причину беспокойства: «Вы хотите мне помочь?» — «Да» — «Речь идёт о деньгах?» — «Нет». — «Что-нибудь деловое?» — «Нет». — «Вы беспокоитесь о тётушке Энн?» — «Да». После чего Голсуорси поднялся с постели и в сильном возбуждении стал ходить по комнате, бормоча какие-то слова, из коих понятными были: «Прыжок!.. Весна!..» И, в конце концов, он подошёл к Рудольфу, крепко пожал ему руку и трижды повторил: «Прощай!.. Прощай!.. Прощай!..» И совсем перестал говорить, но попытался на страничке маленького карманного блокнота что-то написать. С огромным трудом, зачёркивая больше слов, чем оставляя их, он нацарапал, наконец: «Мне слишком хорошо жилось…» После чего наступило почти полное беспамятство. И жена Ада молила небеса, чтобы, если смерть неизбежна, наступила она днём, когда светит солнце. Так оно и случилось.
«Я вижу свет!» — насмерть перепугал своих чад и домочадцев отчаянным криком лейпцигский кантор, композитор и органист ИОГАНН СЕБАСТЬЯН БАХ. Ведь несколько лет великий музыкант был полностью слеп и, окружённый вечной тьмой, сидел в креслах, сложив руки, опустив голову — без любви, без воспоминаний. И неожиданно прозрел уже на смертной постели. «Отдёрните оконные занавески! Я вижу», — попросил он и долго вглядывался в пейзаж за окном. Потом подозвал зятя и нота за нотой продиктовал ему хоральную обработку пьесы «Перед троном твоим предстаю». Баха лихорадило, веки его смыкались, потом поднимались снова. «Я вижу свет, — повторял он любящей и заботливой жене своей Анне-Магдалине. — Твои прекрасные руки закроют мои верные глаза». После чего «кротко и спокойно почил в 9 часов с четвертью вечера». В городе было объявлено: «Бах покинул живой мир».
«Свет!» — едва проронил КЛОД ДЕБЮССИ и в полузабытьи взглянул на жену. Певица Эмма Бардак, сидевшая в изголовье кровати и державшая руку композитора в своих руках, поднялась и откинула тяжёлые шторы. За окном гремели взрывы — немцы обстреливали Париж из ужасной крупповской пушки «Большая Берта», сыпали гранаты с цеппелинов, и улица озарялась огненными всполохами разрывов. Был вечер 25 марта 1918 года, последний вечер в жизни гениального композитора. Пальцы его барабанили по одеялу в такт взрывам: «Любопытный ритм… Любопытная задача… Если написать сюиту на музыку этой бомбардировки, то это будет… будет… может быть очень любопытно… Аккорд, пауза, триоль, два аккорда подряд…» И вдруг артиллерийская канонада смолкла, и в комнату заглянула луна. Клод прошептал: «Лунный свет!..» Это было название его фортепианной пьесы, которая наделала столько шума в Париже. «Его музыка исполнена похоти», — кричали тогда газеты. «Такую развратную музыку мог написать только Князь Тьмы!» — «Можно подумать, что, сыграв „Лунный свет“, девушки лишатся невинности», — отвечал Клод критикам. И вот теперь его музыку играют не только продажные профессионалы, но и наивные девушки из хороших домов!.. «Лунный свет»… Он лежал тогда, много лет назад, на широкой постели с одной из самых дорогих наложниц Парижа, содержанкой богатых покровителей Габриэлой Дюпон. Окна спальни не были задёрнуты шторами, в них смотрелась полная яркая луна, и тут… И тут он услышал потрясающей красоты звуки. Такт, еще один, еще. Он вскочил с постели и подбежал к окну. «Что случилось?» — удивилась Габриэла. «Я слушаю лунный свет», — ответил он. Когда его хоронили, лавочники, мельком взглянув на траурные ленты, говорили: «Кажется, он был музыкантом».
«Огня! Огня!» — громко потребовал военный генерал-губернатор Санкт-Петербурга граф МИХАИЛ АНДРЕЕВИЧ МИЛОРАДОВИЧ, смертельно раненный на Сенатской площади в Санкт-Петербурге во время выступления декабристов. Он просил огня, чтобы как следует рассмотреть пулю, которую военный хирург вырезал из-под левой лопатки героя Швейцарского похода и всех наполеоновских войн. Бережно взяв из его рук окровавленную «злую пулю малого калибра, но с хвостиком», Милорадович внимательно осмотрел её и воскликнул: «О, слава Богу! Это пуля не солдатская! Теперь я совершенно счастлив! В меня выстрелил не старый солдат…» Да, в него стрелял не старый солдат, а статский, смоленский помещик Пётр Каховский. Высокий, ловкий, в одном фраке, он подошёл со спины к Милорадовичу, который прискакал на Сенатскую площадь, только что от завтрака у танцорки Телешовой, и уговаривал взбунтовавшихся солдат Московского полка вернуться в казармы: («Налево кругом! Марш во дворец! С повинной!»), Каховский выхватил карманный пистолет и выстрелил градоначальнику «в бок спины, над самым крестом Андреевской ленты, пуля вошла под девятым ребром и вышла меж пятым и шестым с другой стороны». Испуганная лошадь под генералом от инфантерии шарахнулась, и губернатор тяжело упал на снег, к ногам своих солдат. «Куда вы меня несёте? — очнувшись, слабым голосом спросил он адъютанта. — Нет, нет, я ещё жив, сударь… исполняйте моё приказание… несите в казармы, сударь…» На солдатской койке, в конногвардейском лазарете, «русский Баярд», как звали Милорадовича французы, спросил доктора Арндта: «Что, Николай Фёдорович, есть надежда? Мне вы должны сказать правду. Уж, конечно, я не боюсь смерти». — «Жизнь ваша в руках Божьих, а не моих. Вы, верно, завтракали?» — «Очень мало. А где мои часы? Отыщите… вы знаете, как я люблю этот брегет… кажется, они упали тут, когда раздевали меня». Милорадович умер «в три четверти 3-его часа ночи с 14 на 15 декабря 1825 года», сказав напоследок лейб-медику Крейтону: «Горько мне, я в стольких сражениях был, и пули миновали меня, а тут должен умереть от руки изменника! Но судьба справедлива ко всем: дарю тебе эту пулю… Возьми её… И до свидания в лучшем мире!.. Нашлись ли часы?» Нет, ни золотой брегет, ни золотой перстень с медальоном так и не нашлись. Их украли «люди во фризовых шинелях», которые помогали переносить графа с Сенатской площади в конногвардейский манеж. Они же содрали с его мундира две дюжины звёзд и крестов, которыми награждён он был за участие в пятидесяти пяти сражениях.