Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И всемирно известный шведский учёный АЛЬФРЕД БЕРНХАРД НОБЕЛЬ, изобретатель динамита, искусственного шёлка и электрического стула, учредивший самую известную ныне Нобелевскую премию, тоже больше всего на свете боялся быть похороненным заживо. Богатейший из богатейших, он заканчивал дни свои в окружении наёмных людей, среди которых не было ни одного дорогого ему человека, чья нежная рука закрыла бы ему глаза и кто в этот трудный и печальный момент поддержал бы его словом. Он почти перестал есть, часами бродил по своему замку в поместье Бьёркборн, в Вармланде, слонялся по оранжерее с любимыми им орхидеями, бормоча под нос какую-то невнятицу, и его не удавалось уложить в постель даже самым сильным снотворным. После одной такой ночи «динамитный король», «миллионер на крови» и «торговец смертью» в одном исподнем добрался до своего кабинета и дрожащей рукой сделал приписку к давно составленному завещанию: «Перед тем как положить меня в гроб, перережьте мне на руках вены. Убедитесь, что я всё-таки мёртв». И велел старому дворецкому Августу, своему преданному слуге, немедленно отвезти бумагу к нотариусу. Когда дворецкий вернулся, то нашёл своего хозяина в кабинете сидящим за письменным столом — тот что-то бормотал, словно малый ребёнок во время сильной простуды, из чего Август разобрал лишь одно слово: «Телеграмма». За столом Нобель и умер. Под толстой кипой эскизов новых систем орудийных стволов нашли его Завещание о Мире. Служанки побежали сообщить об этом племянникам усопшего.

Лучшая шансонье прошлого столетия, «парижский воробышек» ЭДИТ ПИАФ, умирая у себя дома, на бульваре Ланн, обещала подруге Симоне Маржантен: «Я — живая… Я выстою… Я выкарабкаюсь… Я хочу наконец выйти отсюда! Я ещё нужна Парижу! Да и мне необходим парижский воздух. А кроме того, меня любят в Америке. Тамошняя публика никогда не простит мне, что я так её обманула…» Рождённая прямо на улице, брошенная матерью, воспитанная и вскормленная вином в борделе своей бабушки, перенесшая в детстве слепоту, переломанная в четырёх автомобильных авариях, потерявшая горячо любимого мужа в авиационной катастрофе, а потом и единственного сына, переболевшая всеми мыслимыми и немыслимыми болезнями, падавшая в обмороки на сцене во время концертов и порой бывавшая близкой к помешательству, она изо всех сил боролась за жизнь. В полдень ей позвонил поэт Жан Кокто и закричал в трубку: «Эти медики, Эдит, ничего не понимают. Они считают нас с тобой уже покойниками, а мы, как всегда, возьмём да и воскреснем…» Связь неожиданно прервалась. «Давай перезвоним ему», — предложила Симона. «Не надо, он сейчас сам приедет…» Нет, Кокто не приехал. Ему пришлось ещё писать прощальное слово Эдит Пиаф, за работой над которым он и сам умер.

«Я выживу, я обязана… исправить то, что ещё можно исправить и в обстоятельствах, и в себе», — говорила умирающая в Ташкенте от чёрной сливной оспы замечательная русская актриса ВЕРА ФЁДОРОВНА КОМИССАРЖЕВСКАЯ. «Я видела во сне Чехова. Это — хорошее предзнаменование». Говорила громко, бессвязно, невнятно: «Школа… Потом театр… Новый, совсем новый, с людьми, которых школа воспитает». И с силой выдохнула: «Будет театр… Царство будет… Довольно… Довольно, довольно…» Сиделка бросилась за врачом. Тот взглянул на больную и сказал почему-то шёпотом: «Нужно телеграмму в Петербург: „Сегодня, 10 февраля 1910 года, скончалась Вера Фёдоровна Комиссаржевская“». На стене её спальни висела афиша: «„Санкт-Петербургский драматический театр. Спектакль „Бой бабочек““. Девятая гастроль Веры Фёдоровны Комиссаржевской. Представлять будет…»

И великая «искусительница Голливуда» ГРЕТА ГАРБО, умирая в воскресенье, на Пасху, в нью-йоркской клинике, тоже не на шутку тревожилась за свою жизнь и пеняла окружавшим её людям: «Я знаю, вы все думаете, что я уже умерла…» А закончила знаменитой фразой: «Кажется, я собираюсь домой». Знаменитой потому, что всякий раз, как ей не нравилась предлагаемая роль, Гарбо отвечала на своём ломаном, но милом английском языке: «Кажется, я собираюсь домой». Это случалось довольно часто. Из всех голливудских кинозвёзд Грета была единственной, кто совершенно не дорожил своими контрактами с киностудией. В клинике открылось полное и истинное имя Гарбо — ГРЕТА ЛУИЗА ГУСТАФСОН. Урна с её пеплом была предана земле тихо, в кругу близких родственников и нескольких самых близких друзей. Грета, «Мона Лиза XX века», «скандинавский сфинкс» и «анонимная женщина Нью-Йорка», осталась верна себе и после смерти: до сих пор никто не знает места захоронения её праха. В день её смерти, 15 апреля 1990 года, на экранах телевизоров рядом с её портретом просто появилась надпись «The End».

И австрийский композитор ФРАНЦ ШУБЕРТ, ученик знаменитого Антонио Сальери и самый любимый музыкант сентиментальной буржуазии, умирающий от тифа, — уже в беспамятстве — умолял своего брата Фердинанда: «Не хорони меня живым! Я умоляю тебя, перенеси меня в мою комнату, ты же не оставишь меня здесь, под землёй. Разве я не заслуживаю места на земле?» Когда же Фердинанд стал уверять его, что он лежит на кровати, в его венской квартире, а не под землей, тот просто взорвался: «Нет, это неправда, Бетховен не лежит здесь, рядом со мной». В это время несколько музыкантов, друзей Шуберта, собравшихся подле его постели в скудно обставленной, сырой и холодной комнате, исполняли мистический Квартет ми минор Бетховена (Опус 131). Около трёх часов пополудни приехал доктор Визгриль и склонился над больным. Франц пристально посмотрел ему в глаза, дотронулся до стены своей слабой рукой, пытаясь подняться, и проговорил медленно и внятно: «Здесь, здесь мой конец!» А потом запел, запел уже замирающим голосом, с последними вздохами, одно из своих самых любимых песенных сочинений, «Лесного царя», которое заканчивается мрачным словом «мёртв». Настало время, когда смерть призвала Шуберта уснуть в её объятиях. В день Елизаветы, 19 ноября 1828 года, он тихо опустил голову на грудь и скончался. На башне святого Стефана пробило три часа. И всё же это истинная правда — Шуберта похоронили неподалёку от могилы Бетховена, на маленьком, окружённом полями Веринговом кладбище под Веной. Годом ранее Шуберт с коллегами Лахнером и Рандгартингером возвращался с этого кладбища после похорон Бетховена. Он затащил друзей в винный погребок и потребовал самого дорогого вина. Первый тост он предложил в память великого усопшего, а второй — за того из них, кто первый последует за ним в могилу. Позднее и Бетховена, и Шуберта перезахоронили в Аллее музыкантов на новом Центральном кладбище австрийской столицы, где находится и могила Моцарта. Оставшееся после смерти имущество Шуберта, «царя в области искусств, но нищего среди людей», было распродано с публичных торгов за гроши, связка рукописных нот — за 10 флоринов, по цене бумаги. Многие его сочинения пропали бесследно.

А кое-кто просто ликовал.

«Как сладко умирать», — умильно шептал НИКОЛАЙ ВАСИЛЬЕВИЧ ГОГОЛЬ, отходя в жарко натопленной угловой комнате Талызинского особняка на Никитском бульваре, 7. В этом своём последнем земном пристанище, живя на правах приживальщика в гостях у обер-прокурора синода, графа Александра Петровича Толстого, бедный писатель, обезумевший от «свиных рыл», уморил себя голодом за грех чревоугодия и несоблюдение постов, надеясь так «изгнать диавола». В понедельник, 16 февраля 1852 года, он вдруг отказался от еды, лёг на диван без постели, как был в халате и сапогах, отвернулся к стене и больше уже не вставал. Он не ел, не пил, не спал, а всё лежал с чётками в руках и умирал. Приглашённые врачи то обкладывали его тело обжигающе горячим хлебом, то обливали голову ледяной водой, то едким спиртом, то сажали в ванну из наваристого бульона, то ставили ему клистир, а то и пиявки… на нос. Огромный тёмный ум Гоголя не вытерпел. «Оставьте меня в покое, ради Бога! Не мучьте меня…» — со стоном взмолился наконец он. Потом попросил хриплым, невнятным голосом: «Пить… дайте пить». Человек подал ему в рюмке воду с тёплым красным вином. Гоголь немного приподнял голову, обмочил губы и опять с закрытыми глазами упал на подушку. Около восьми часов утра, в субботу 21 февраля, измученный писатель неожиданно прокричал: «Лестницу, поскорей давай лестницу!..» И стал было подниматься, но ноги его уже не держали. «Поднимите, заложите на мельницу!.. Ну же, подайте!.. Как сладко умирать… Мне хорошо…» Прощаясь с жизнью, исполняя последний христианский долг, Гоголь накануне «наложил руки» на все свои рукописи. В каком-то непонятном неистовом порыве самоотрицания и самоуничижения он сжёг всё, что только попало ему под руку. Гоголь ничего не оставил после себя, осталось от него с дюжину книг и немного платья — всего на 45 рублей, заметьте, на 45 рублей не серебром, а ассигнациями. Ни своего дома, ни своей мебели у Гоголя никогда не было.

58
{"b":"556294","o":1}