Однако не прошло и двух дней после обещания Хорвата никогда больше не покидать ее, как он снова исчез. Слишком много всякого болтали о нем, чтобы она могла спокойно сидеть дома. Одни говорили, что его расстреляли в крепости, другие якобы беседовали с очевидцами, которые видели, что его повесили у вокзала.
Всех арестованных сажали в крепость, и Флорика переправилась на ту сторону Муреша, чтобы навести справки о муже. В воротах тюрьмы немецкий солдат потребовал у нее документы.
— Что тебе здесь надо?..
— Я ищу мужа. Мне сказали, что он арестован.
— Тогда иди на большой двор, — направил ее часовой. — Вон туда, за этот желтый дом.
Флорика обошла желтое здание и очутилась на большом дворе; перед длинным столом стояла толпа людей.
Какая-то пожилая женщина ломала руки и тихо всхлипывала. Другая женщина, толстая, с головой, закутанной в шаль, перебирала деревянные четки и ругалась с пролезшим без очереди мальчишкой.
Флорика стала в самый конец и простояла до обеда, пока не появился высокий фельдфебель с папкой в руках. Люди подходили к нему один за другим и называли имена. Фельдфебель водил по листкам дулом пистолета.
— Ты сказала Петку?.. Петку… Петку… Да его расстреляли. Следующий!
— Хорват.
— Хорват… Хорват…
Дуло пистолета остановилось на имени Хорвата. Он спросил:
— Это такой толстый?
— Да.
— Его нельзя видеть. Следующий.
6
Камера, в которую посадили Хорвата и Герасима, маленькая и темная. Солнце заглядывает туда только к вечеру — оконце, вырезанное у самого потолка, выходит на запад. Через дверную решетку из коридора пробивается бледный свет фонаря, подвешенного где-то справа от камеры. И этот тусклый свет — единственный признак жизни за железной дверью.
Надзиратели появляются раз в день, они приносят капустный рассол в ржавых котелках. Остальное время в коридоре царит тишина. Кладбищенская тишина, словно в склепе. Толстые, почти двухметровые стены еще больше усиливают это впечатление.
Крепость строилась во времена второго турецкого господства. Хасан-паша, всемогущий властелин города, боясь нападения армии из Панонии, приказал укрепить стены пятью рядами кирпичей. Подвалы, превращенные в тюремные казематы (они были переделаны для этой цели бароном Иоганном Шнейдером, командующим 7-м австро-венгерским полком), с самого основания крепости славились страшным холодом. Многие годы здесь хранились урожаи минишских виноградников; виноград скупали и потом перепродавали торговцы из Фанара.
Когда-то давным-давно Хорват бывал в подвалах этой крепости, но лишь как посетитель: каждый год их приводил сюда учитель истории, шестого октября, в годовщину казни тринадцати генералов, восставших в сорок восьмом году против монархии.
В музее висели одежда и оружие казненных, и школьники прикасались к саблям с робостью и благоговением.
Тогда маленький Андрей ни за что не поверил бы, что через много лет и он будет сидеть в этих мрачных сырых подвалах, ожидая, когда загремят барабаны, возвещающие для него смерть.
— Тебе не холодно, Герасим?
Герасим не отвечает. Мысли его далеко от этих толстых стен, они сейчас в городе, на улице Брынковяну, он думает о матери.
Герасим ушел из дома в день возвращения Хорвата. С тех пор в семье ничего о нем не знали. Иногда ему самому не верилось, что он успел столько пережить за несколько дней. Уж слишком наполненными, слишком богатыми были они, и теперь приходилось расплачиваться за это.
Иногда перед его глазами возникал майор, осматривающий готовые к параду моторизованные войска, и тогда Герасим невольно чувствовал плечом отдачу карабина после выстрела. Если бы он не убил майора, может быть, сейчас он не сидел бы здесь, ожидая, когда его вызовут и поставят перед взводом солдат.
Нет! В память о Паску надо было нажать курок. В память о нем и ради того, чтобы вот этот толстяк больше не сидел в тюрьмах. Совесть Герасима была чиста, и все же…
Ему было только двадцать четыре года, и он чувствовал такую силу в руках, что если бы не знал, какие здесь толщенные стены, то попытался бы разрушить их кулаками.
— Встань, а то простудишься! — повторяет Хорват, не поворачиваясь к нему.
— Оставь меня в покое!.. Я сам знаю, что делать.
Хорват не рассердился. Он поднялся на цыпочки и прижался лицом к решетке.
— Ничего не видно — говорит он разочарованно спустя некоторое время. — Только небо… Впрочем, нет… Вот появилось облако… Маленькое и белое…
— Замолчи!
Герасим раздражен. Он еще не привык к тюремной жизни и, если бы не стыдился Хорвата, бил бы кулаками в стены, заплакал бы, закричал так, чтобы голос его услышали далеко-далеко, в городе. Но он понимает, что все это бесполезно: и плач, и крик. С Хорватом Герасим говорит то дружески, то враждебно. Все-таки хорошо, что он не один. Один он сошел бы с ума. Жаль только, что Хорват не понимает его. Каждый раз, как он начинает говорить с ним о своих родных, Хорват дипломатично меняет тему разговора и спрашивает, как ему кажется, сумели ли добраться до Радны Фаркаш и Суру.
В первый же день Герасим спросил Хорвата, почему он не хочет говорить о близких, о родном доме. Хорват объяснил:
— Если мы станем об этом говорить, мы раскиснем. А это самое опасное в тюрьме. — И чтобы убедить Герасима, рассказал ему о своем провале и о первых днях, проведенных в тюрьме.
— Они показались мне вечностью. Первые двадцать дней тянулись для меня дольше, чем последующие три года. И я сам был виноват в этом!.. Я все время думал о доме, о жене, и мне хотелось выть от тоски…
Наконец Герасим понял, что здесь о доме лучше не говорить. Но он никак не мог понять, почему Хорват не желает с ним разговаривать после отбоя. Он долго не унимался, но Хорват был упрям, как осел, и молчал. Не выдержав, Герасим взмолился:
— Ну ладно, ты не хочешь разговаривать, если уж лег спать. Ответь только на вопрос: почему ты этого не хочешь?
— Да потому что ночью надо спать! Вот почему! Когда мало ешь, нужно больше спать, чтобы сохранить силы. Иначе сам себя съедаешь.
Но я вовсе не хочу стать таким толстым, как ты!
— Лучше уж быть толстым, чем похожим на скелет.
Герасима злило, что Хорват никогда не выходит из себя, как бы резко он ни говорил с ним, как бы ни грубил ему.
— Нервничать и ссориться с товарищем по камере — преступление, — объяснил ему Хорват. — Это первый шаг к предательству.
Но самым ужасным казалось Герасиму то, что толстяк никогда не скучал. Вот и теперь: уже целый час стоит он у окна и ждет, когда появится облачко. Герасим пытается представить себе его дом, жену, но воображение ничего ему не подсказывает, и он отказывается от этой мысли.
Неожиданно Хорват говорит Герасиму:
— Оно похоже на лодку.
Герасим не выдерживает. Вскакивает на ноги и хватает Хорвата за пиджак:
— И ты еще можешь стоять у окна и развлекаться!.. Тебе что, жизнь надоела? Ты устал?.. Я не знаю… И знать не хочу… Но я хочу жить!.. Слышишь?! Мне только двадцать четыре года!..
— И я хочу жить, — отвечает Хорват, не оборачиваясь и не отходя от окна. Потом, спустя некоторое время, он продолжает совсем тихо: — А вот сейчас не видно ни облачка…
Герасим снова садится на цементный пол, но, почувствовав, как холод и сырость пронизывают тело подсовывает под себя доску.
Некоторое время слышен только шум ветра, играющего листвой каштанов, что растут у тюрьмы, и далекое, успокаивающее журчание Муреша.
Хорват умеет радоваться каждому пустяку. Затаив дыхание, он старается не пропустить ни одного всплеска реки. Садится на скамейку, смотрит на Герасима, и ему становится жаль его. Собственно говоря, тот прав. Ведь он еще так молод.
«Вероятно, не следовало брать его на чердак, — говорит он себе. — Да, конечно, я совсем потерял голову. Меня опьянили эти несколько дней свободы. Митинг, триумфальная арка… Никогда не подумал бы, что снова окажусь в тюрьме. Бедная Флорика… Опять ей придется ждать меня, но, может быть, на этот раз она ждет меня напрасно. — При мысли, что он уже не выйдет отсюда, Хорват вздрагивает. — Может быть, не следовало прогонять одеяльщика… Нет, об этом я не имею права думать…» Он плотней запахивает пиджак. Прислушивается, но уже не слышит ни шелеста листвы, ни журчанья реки. Опускается тяжелая, угрожающая тишина.