Как могут трагичные дети сказать, что именно убивали их отцы, наслаждались чем и что далось им радостью и прикончило их, чтоб раскрылись они урожайно, как овощные паданцы в лохани… скверный навоз, чувак.
«Как мог он тогда – и как говорят, после тягостной череды странствий по суше в старых машинах и с – и ночей, драк, слез, примирений, сборов, штопок, фактически он женился сразу перед этим снимком и тем через всю землю – поэтому там он улыбается в юности своей, мой отец, мой Коди – и ныне что за корм, что за ящичная штука —» Te Deum[72] дети станут воображать богов вместо отцов своих и мифы вместо забытых ошибок анонимности сумраками: вообще никакой надежды хоть краем глаза ухватить секретик у наших предков, деятелей и творительниц. Он деет, она это творит: в кукурузе поют они. Благословен будь Господь, Кроткий, Союз двух сих душ аминь. Помолимся ж в великих темных дождях резни… спросим знанья… отыщем подголовник для нашего сомненья.
«Tutta tua vision fa manifest, e lascia pur grattar»[73]. Строки сии суть основанья для великих построек.
Бешеная дорога, одинокая, уводящая за изгиб в отверстия пространства к снегам Уосача на горизонте, обещанным нам в виденье Запада, позвоночные высоты на краю света, побережья синей Тихоокеанской звездной ночи – бескостные полубанановые луны клонятся в спутанном ночном небе, муки великих формаций в тумане, съежившееся незримое насекомое в машине гонит вперед, освещай. – Свежий надрез, тягун, столовый холм, звезда, ничья, подсолнух в траве – оранжево-крутосклонные западные земли Аркадии, покинутые пески обособленной почвы, росные оголенности до бесконечности в черном пространстве, дом гремучки и суслика… уровень мира, низкий и плоский: атакующая беспокойная немая безгласная дорога причитает в приступе брезентовой силы в маршрут, сказочные участки землевладельцев в зеленых нежданностях, канавы обок дороги, а я гляжу отсюда до Элко вдоль уровня этой кегли параллельно телефонным столбам, и мне видно, как жучок играет на жарком солнышке – шшух, срасти себе перегон за быстрейшим товарняком, дым обгони, отыщи бедра, истрать блескучку, кинь саван, поцелуй утреннюю звезду в утреннем стекле – бешенодорожные водители впереди. Карандашные узоры нашего малейшего желанья слиты в путешествии горизонта, пронырливое облачко темнит в набрызге бессловесной дали, черные овцетучи липнут к параллели над пара́ми ЧБК – зазубренными скалами Малой Мизурки призрачно населены гадкие пустоши, жесткие сухие бурные поля катят в лунном свете с сияющим коровьим задом, телефонные столбы ковыряются в зубах времени, «пунктирная неохватность» сбрендивший странник одинокого автомобиля жмет вперед свою рьяную незначительность в носономерах и табличках в обширное обещанье жизни… выбор трагичных жен, лун. Осуши свои лоханки в старом Охайо и индейских и иллинийских равнинах, проведи грязные реки свои сквозь Кэнзас и топи, Еллоустоун на мерзлом Севере, пробей озерные дыры во Флориде и Л.-А., воздвигни города свои на белой равнине, взбрось горы свои вверх, омарль запад, облачь Запад бравыми изгородными утесами, что вздымаются до Прометеевых высот и славы – насади тюрьмы свои в лохань Ютской луны – подтолкни канадские ощупные земли, что кончаются в арктических бухтах, окружавь свою мексиканскую реброшею, Америка.
Коди едет домой, домой едет он.
Вот некоторые письма, подготовленные под луною и отправленные почтою в любви сквозь эти невообразимости и невозможности земли его рожденья: «Дорогой Коди, Нет, теперь разницы никакой» (припев Лестера Янга из «Можешь положиться на меня», 1938) – Да, Лестер, бывало, дул, как сукинсын, пора так и сказать, как, в Шикаго мы видели, детей современной джазовой ночи, они дули в свои рога и инструменты с верою; а все это начал Лестер, мрачный святой серьезный бажбан, стоящий за всею историей современного джаза и этого поколения, как Луис – его, Птиц – его прийти и быть – его известность и гладкость его так же потеряны, как Морис Шевалье на плакате театрального служебного входа – его лепень, все его лепное ниспадающе-меланхолическое расположенье на тротуаре, в двери, его шляпа пирожком («На сейшенах по всей стране от Кэнзас-Сити до яблока и обратно до Л.-А. его звали Пирожком, потому что он носил эту уматную шляпу и дул в ней») – какое дверестоя́щее воздействие обрел Коди у этого мастера культуры своего поколения? какого таинства равно как и мастерства? что за стили, печали, воротнички, снятие воротничков, снятие лацканов, ботинки на каучуковой подошве, балдежник красоты, эт – однажды ночью я видел Лестера, во грезе на эстраде, он корчил такие рожи в мыслях своих, а публика наблюдателей (эдакая) – осклаб, подерг, у Билли Холидей тоже так, это сострадание к мертвым; те бедные маленькие музыканты в Шикаго, их любовь к Лестеру, раннему Графу, костюмы, висящие в чулане, загорелые вечера в бальных залах, великое тенорное соло из музыкального автомата в чистильне обуви, можно слышать, как Лестер дует, от Л.-А. до Бостона, от Фриско до Нью-Йорка, от Сиэттла до Филли, от Кэнзас-Сити, Кэнзас, до Кэнзас-Сити, Мизури, 1935-й, ‘40-й, Лестер все поколение держал, в Нью-Йорке, шикарная квартирка, Лайонел никнет у двадцатиэтажного французского окна с прислухом к его раннему соло Лестера на кларнете в «Аж там, внизу в Нью-Орлинзе» (другая сторона), притоп послушать, англичанин открывает величие Америки в единственном негритянском музыканте – Лестер совсем как река, река начинается в Бьютте, Монтана, в замерзших снежных шапках (Три-Форкс) и виляет вниз через штаты и целые территориальные области тусклой унылой земли, где боярышник в слякоти потрескивает, подбирает реки в Бисмарке, Омаха, и Сент-Луисе чуть северней, еще одну в Кей-ро, другую в Аркенсо, Теннесси, потопом обрушивается на Нью-Орлинз с илистыми известиями от земли и ревом подземного возбужденья, что как дрожь целой земли, высосанной из чрева своего в бешеной полуночи, лихорадочная, жаркая, большая грязеямная вонючая когтешестная старая фрогулярная душе-облапанная Миссиссиппи с Севера, полная проводов, холодной древесины и рога.
И вот Лестер, в негритосных курятниках задворок бейси кейси начал держать рог свой высоко, нося засаленные заляпанные вельветовые большештаны и в драной вислой домашней курительной куртке без соломы, истертых ботинках, весь неряшливый Мамаша Хаббард, мягкий, пудинг, и кольцо с ключами, ранние носовые платки, руки вверх, предплечья вверх, дудка горизонтальна, тускло сияет в древобуром сральнике с аммиачными ссаками из колотых кишковых бутылок вокруг говняной облеванной мойки и бляди, распялившейся в ней, ноги в бурых хлопковых чулках раздвинуты, кровоточит расхлестанным ртом, стонет «Да», а Лестер, рог на месте, уж начал дуть, «дуй для меня, старый ты охуенец, дуй», 1938-й, это 1938-й, Майлз до сих пор еще у папочки на коленке в клеточку, у Луиса за спиной покамест всего двадцать лет, а Лестер сдувает весь Кэнзас-Сити до экстаза, и теперь американцы от побережья до побережья сходят с ума, и падают пачками, и все подбирают – что? Это не воздействовало на Коди никак? он, кто стоял со мною рядом, слушая Детей Лестера в Шикаго, он, кто – висел в дверном проеме, дожидаясь своего связника (а я тащил миллионеров послушать Лестера). «Врубись в него», – говорит Коди с ухмылкой, когда мы видим Лестера, сразу после Шикаго, сразу до Мехико-Града, в «Птичьем краю», и Лестер ухмыляется ему с эстрады; такова метка хипового поколенья: «Я хип чувак, я хип».
Летя назад через фантастическую землю Коди таким манером в его апогеях и, в путешествиях ночной порой, встревоженный, вперед-глядящий, глодающий, апогеющий, печалующийся, так это Коди и делал – он связан с Лестером, все рога наши обрушились. Трагический мяучащий мул-кошак! на скрежещущей снобской ограде у хлопковой тряпки и кегли – В зрелейший свой период Лестер опускал рог наполовину, и голова его, следовательно, потому что он не поправлял мундштук, падала больше, чем на девяносто градусов, в печали; затем, наконец, в своих Барочных поздних рогодуйствах в открытой пустоте Американского Ночного Клуба, он позволял, бывало, рогу пасть до конца, и висит там, девяносто градусов, крупноликий, грустный, дует клише в мастерской и хладнокровной манере, волосы у него длинные, предплечью кранты, ботинки сейчас толсты и густо кармазинны (как пластиковые резиновые кушетки из химической молочной пены) а не те старые галоши его карикатурной молодойчеловекости Родился-на-тридцать-лет-раньше-нужного в хибарах, О Лестер! Великое имя!