И тогда он расслышал этот стук.
Звук доносился со всех сторон: приглушенный, однообразный, будто бы тысячекрылая стая дятлов уселась на деревья и принялась зачищать дырки в коре; или это был звук каких-то колебаний, резонанс, — потому что старик ощутил, как мелко затряслась под ним горячая почва. Он посмотрел на куст хризантемы: покачивались темные изрезанные листья и тяжелые соцветья желтых и бордовых лепестков. Пар валил от земли все гуще, сквер словно провалился в густой туман; но больше всего старика пугал стук. Стук становился отчетливей, громче, парной воздух хорошо разносил все оттенки шума: можно было различить, что это деревянный стук, как если бы щелкали барабанные палочки, или ломали сухую веточку. Да, стук стал сопровождаться треском.
Старик, все еще оберегая трепыхающееся сердце, плавно опустил голову к почве, чтобы послушать у самой земли: так было слышнее. Левой рукой он упирался в землю, немного впереди себя. Вдруг что-то несильно, но энергично тюкнулось ему в ладонь снизу. Он дернулся, потом нащупал и поднес к глазам обнаруженный предмет: это была деревяшка, цилиндрик длиной в пять-семь сантиметров, скорее всего — кусок палки или тросточки. Края деревяшки были расщеплены и измочалены, будто сперва ее сжали клыки или щипцы, а затем рвали ее целлюлозные волокна. Старик узнал то, что держал — кусок осинового кола, вбитого им в эту землю либо с истопником, либо с Егором.
Что-то ожило под сквером, освобождалось от пригвоздивших и распявших почву кольев, грызло и дробило эти сырые полусгнившие деревяшки и выплевывало наружу, прочь.
Он пошарил вокруг руками, нашел еще несколько щепок и дощечек, вытесненных из земли. Ему это не почудилось и не пригрезилось. Он встал, перешел через асфальтовый тротуар аллеи, склонился над ворохом опавших листьев, разгреб их и нашел еще несколько осиновых щепок. Нутро кладбища, превращенного советской властью в сквер, пробуждалось и очищалось. Старик затопал ногами, закричал гневно, будто надеялся, что плеснет снизу желтая жижа, поглотит его, и на том все для него закончится.
Ничего не произошло. Потрескивали колья в земле, парила теплая трава, сияли желтые и голубые фонари. Поп пошел к могиле за эстрадой, нашел у ямы лопату и закидал землей могилу. Затем оставил лопату у туалета, а сам пошел прочь.
Он решил еще раз, уже не веря в удачу, но по привычке попытаться найти противодействие языческому Исходу. И обратиться к лону, в котором он был сперва взращен, а потом исторгнут и опозорен, — к своей церкви. Он нашел в кармане плаща бумажку с адресом девушки Петухова, у которой он иногда ночевал в последнее время, и там же оставил чемоданчик с вещами и книгами. Девушку звали Света, и жила она довольно близко, вот-вот сведут мосты, и он попадет к ней. Там вымоется, переоденется в подобающее священнослужителю облачение и, не мешкая, поедет в Александро-Невскую лавру, на прием к настоятелю. Ведь должны еще быть люди, знавшие его, помнившие и уважавшие, которые выслушают и поверят, или хотя бы проверят те демонические истории, которые он собирается поведать... Ну не к иезуитам же или к баптистам ему обращаться за помощью!..
Это был новый костел; зданию, в котором мэр Санкт-Петербурга позволил его обустроить, было две сотни лет; и еще шестьдесят лет назад в этом здании тоже был костел и шла служба. А теперь костел восстанавливался, все стены были голы, ждали росписей и священных убранств; едко пахло свежей масляной и ацетоновой краской, и даже у ксендза слезились глаза, а вечером нестерпимо стучало в висках.
Ксендз Владислав, настоятель нового костела при консульстве Польши и заодно официальный представитель Ватикана в городе на Неве, был нестар, около пятидесяти, слегка полноват, как человек, отвыкший от физической работы. У него имелась небольшая лысина, которая выглядела как тонзура средневековых монахов; на беспристрастном лице блуждала слегка обманчивая мягкая улыбка. День кончался: кроме двух служб, он сегодня обвенчал три пары молодоженов, две невесты были, как минимум, на четвертом месяце; кроме того, приболел коллега, ксендз Пшерзский, и ему одному пришлось в течение часа исповедовать прихожан. И все время находиться в пахнувшем краской зале костела. А затем пришли дети, шумные и бестолковые, ни один не выучил толком заданные три молитвы из катехизиса.
Уже пробили девять старинные часы, прозвенев несколько начальных тактов из «Аве Мария»; смолк новый орган, на котором учился приехавший из Кракова молодой парень, слегка раздражавший ксендза развязными манерами; у ксендза на столе лишь слегка уменьшилась кипа писем из Польши и из Ватикана, на которые он должен был обязательно ответить. И болела голова. Он выпил три таблетки растворимого аспирина, погрел руки у электрокамина и обернулся, когда в комнату из двери, ведущей в большой зал костела, вошел его помощник, старший служитель.
— Przyszedl tensam dziadek[1], — сказал служитель.
Ксендз поморщился и вздохнул, но, увидев, как помощник с миной услужливости на лице готовится сам, за ксендза, принять решение, поспешил проявить твердость и сказать:
— To darmo...[2]
Служитель сложил в умилительном восторге толстое бородатое лицо, сочувственно покивал и сообщил:
— On tu bedzie zo chwiele[3].
Прежде чем сходить за посетителем, он неспешно снял белый кружевной надрясник, как если бы умыл руки при виде чужой глупости. Старик ждал приема у ксендза и вчера, весь вечер, но тогда новому настоятелю костела хватило мудрости не связываться с грязным бродягой. Молча объяснив все это начальнику сокрушенным видом, служитель пошел за гостем.
Сперва ксендз услышал, как дышит этот старик; ксендз убирал бумаги со стола, затем тушил свечи в трех больших канделябрах, — а с улицы послышались чавкающие шаги и хриплое, старческое дыхание измученного человека. Ксендз нахмурился; служитель вел посетителя не через зал, мимо алтаря, а снаружи, темным и грязным переулочком. Хлопнула дверь, что-то предупреждающе буркнул невидимый прислужник, не заходя в покои ксендза. Спустя несколько мгновений в приотворенную дверь протиснулся толстый пожилой человек с обнаженной длинноволосой головой. Не поздоровавшись, старик глянул на распятие под низким потолком и перекрестился; причем сделал это неправильно, на православный манер — тремя пальцами и от правого плеча. Ксендз привык, что поначалу его прихожане в этой дикой стране не умеют ни креститься, ни участвовать в богослужении, но тут он заподозрил другое: старик крестился привычно, как если бы это делал сам ксендз, коротким махом. И не подошел к хозяину костела, даже не поклонился, как сделал бы любой богобоязненный католик. Сразу начал стаскивать с себя мокрый, слишком тесный в плечах плащ, оставшись в черной плотной рясе и с большим золотым крестом на груди. Перед ксендзом стоял то ли безумный, то ли пьяный православный священник.
— Прошу пана, — ксендз встал из кресла у камина, показал старику на стулья; подошел и сам присел в небольшом отдалении от странного гостя.
— Ты по-русски могешь? — фамильярно и с некоторой наглостью полюбопытствовал старик.
— Очень плохо, и имею мало времени, к моему сожалению. Боже ж ты мой, у ксендза много, много забот, — слегка всплеснув руками, нажимая на шипящие согласные, проговорил хозяин.
— Давай чтоб сразу без утайки, — сказал глухо странный старик. — Ты, ксендз Владислав, в своем Ватикане всяким тонкостям этикета обучен, и как сумасшедших отшивать, ты тоже знаешь. Но знавал я такую семью Дубовских в тридцатые годы, жили они со мной рядом на Васильевском острове, на набережной за Горным институтом, такие добропорядочные набожные христиане...
Ксендз чуть нервным жестом руки прервал старика.
— Да, я их сын. Я могу вести речь на русском, но мне это малоприятно, если вы в курсе истории моей семьи. Говорите, я буду слушать.