Он пинком выбил дверь, ворвался внутрь и отшвырнул ее от телефона. Малгожата ничком свалилась на коврик в коридоре; моталась на скрученном проводе брошенная трубка. Она заплакала от испуга.
— Давай, давай, убей меня, — завизжала противным голосом.
Егор положил трубку на аппарат, подумав, перерезал провод.
— Эх, ты... — сказал с горечью девушке. — Ну, ползи, что ли, в кровать...
— Есть хочу, — буркнула, не трогаясь с места, девушка. — Слышишь? Неси пожрать.
Егор принес из кухни в комнату, куда она добралась самостоятельно, тарелку с пачкой творога, булочкой и стакан кефира; диетический ассортимент отвечал его представлению о слабости ее желудка. Малгожата съела все подчистую, словно дразня его, чавкала и гримасничала. Он ушел на кухню, чтобы самому пообедать. Расслышал сдавленное бульканье, вернулся посмотреть. Ее вытошнило на пол.
— Отраву подсунул, — не очень уверенно решила она.
— Не болтай ерунды, — поморщился он.
— В животе больно. Зачем меня мучаешь? — уже тише, жалобно сказала Малгожата.
— Я думал, тебе легкая пища нужна.
— Мясца бы, — вдруг выговорила девушка. — Парного, теплого...
— Есть одна сарделька, импортная, — вспомнил Егор. — Я сварю.
— Давай сырую, нет мочи ждать.
Дал он сардельку. Малгожата съела ее вместе с грубой шкуркой. Напоследок мрачно констатировала:
— Гадостный вкус. Из бумаги, наверно.
— Попить принесу, — Егор спешил выйти, не желая видеть, если ее снова затошнит.
На кухне он снял с полки банку с темным, вишневого оттенка отваром. На днях он нашел под изувеченным тополем любопытный корешок. Дерево стояло возле стройплощадки, и экскаватор ковшом обнажил копну корней. Там же торчал отдельно скрюченный, черный, неожиданно сухой и твердый корешок. Егор выдрал его из рыхлой глины, пощупал, поскреб ногтем и взял домой. По его понятию, «старушечий корень» (так сам назвал) был очень сильным снотворным.
Ему надо было спешить на встречу с младшим братом, а оставлять столь активную пациентку без присмотра никак теперь не решался. Решил усыпить на время своего отсутствия.
Девушка безбоязненно выпила чашку корневого отвара, удовлетворенно поцокала языком:
— Сладенький. Из чего это? Знакомое, вроде как моя мамаша такой же хлебала, или кажется...
— Для желудка, — неумело, краснея, соврал Егор. — А то он у тебя никак не оклемается.
— Врешь, поди, — все медленнее моргая, зевнув, протянула она. — Я ведь узнала корень этот, его у нас старушечьим называют... Усыпить решил, да, может, оно и верно... Меньше забот и мне.
Егор стоял в коридоре и смотрел, как она засыпает. На всякий случай отрезал и трубку от телефона, запрятал в хлам шкафчика над ванной. Оделся, вышел из квартиры, запер дверь на три замка, укрепил гвоздями дверной косяк (выбитый им же, когда вломился, прерывая разговор Малгожаты). Попытался сбацать что-то вроде заговора, чтобы она не могла выйти, смутился, сам ощущая, что занимается малопонятной ерундистикой. И побежал прочь, из подъезда на школьный двор, со двора переулочком на набережную, а там вскочил в подошедший десятый троллейбус и поехал в город.
3. Невероятные ценности младшего брата
В квартире на Литейном было скучно и муторно. Дрожали стекла и тряслись мелко стены, потому что на проспекте вечером во множестве носились туда-сюда большегрузные грузовики и дальнорейсовые рефрижераторы. Димка заперся в своей комнате, чтобы оградить себя от отца. Отец, месяц назад вернувшийся из командировок, как выяснилось по звонкам и визитам из его института, вовсе там не работал последние два месяца, а сидел и пил в одной убогой гостинице, в маленьком подмосковном городе Рузе, — растрачивая деньги института. Он приехал в феврале, сильно опустившийся, постаревший лет на десять, и законченный алкоголик. Его уволили, судить не стали из былого уважения. Теперь Гаврила Степанович пил дома, а Димка все не мог решиться и написать тетке, сестре отца, в деревню, — потому что тетку терпеть не мог, еще с похорон матери, когда она тут раскомандовалась. Отца она могла запросто отправить в ЛТП (тюрьму для алкоголиков), а сама с яростью и садизмом примется за его, Димкино, воспитание.
Димке только что исполнилось пятнадцать лет, недавно его приняли в комсомольцы (троечников в классе принимали последними); на дворе пучилась снегом и сыростью весна 88-го, и люди поговаривали, что нынче быть коммунистами и комсомольцами не очень-то прибыльно и совсем уже не почетно. Перестройка распростерла свои газетно-мегафонные крылья на всю ширину СССР. По телевизору и в журналах все чаще говорили потрясающие вещи: будто дедушка Ленин мастерил свой переворот на немецкие марки, а другой дедушка, Александр Исаевич, автор толстенной книги «Архипелаг ГУЛАГ», писал и говорил о лагерях, расстрелах и голоде чистую правду.
Домашний телевизор «Радуга», цветной, последней модели, Димка продал за сто рублей, чтобы было на что жить. Старший брат помогал ему деньгами после того, как съехал с квартиры в неизвестном направлении, куда-то на Васильевский, но нечасто и скупо. Надо было на что-то жить. А отец, наперегонки с сыном, тоже волок из дома на продажу вещи, — не ради колбасы и хлеба, а ради портвешка и водки.
Нельзя сказать, чтобы Димку потрясло, когда отец запил. В их школе редко у кого отцы не пили, так что издавна для него это было делом неудивительным. «Твой пьет? — Пьет. А твой? — Не пьет. — Что так, больной, наверно?»
С двумя надежными дворовыми друганами он недавно, в середине марта, бомбанул уличный киоск «Табак». Денег было: порванная десятка и рублей пять мелочью в тряпочном мешочке. Зато товара, сигарет и спичек, набрали три мешка, поделили, и теперь каждый из них понемногу приторговывал. На жизнь стало хватать, отцу на выпивку Димка не давал, — надеясь заставить его оформить пенсию или на другую работу устроиться.
Одна дума мешала жить спокойно: судя по навороту событий — смерть матери, пьянство отца, бегство брата — Димке нужно было бросать школу после девятого класса и поступать на завод или в ПТУ, а не хотелось туда. Была мечта поступить в институт и стать, как говорили во дворе, «белым человеком». Пока директорствовал отец, никаких проблем с поступлением не ожидалось, — вон как Егора в Корабелку сунули, одним махом. Таким же тычком под зад и Димку бы впихнули на первый курс электромеханики в Технологический институт. А теперь как? Учиться изо всех сил поздновато будет, да и непривычно. Ждать у моря погоды, — Димка считал, что он не из таких лохов. Нужно заработать на взятку при поступлении, да еще отцовых приятелей попросить слезно. Авось получится.
За окном собирались в одну большую кучу облака, мрачнея от водяной тяжести. За стенкой тоскливо пел дурным голосом пьяный отец:
Прощай, радость ты моя,
Прощай, радость, навсегда.
Знать один должон остаться,
Тебя больше не видать.
Темной ночью, ох, да не спится...
«И где песни кабацкие успел разучить? — с отчаянием и злостью подумал Димка. — В этой паршивой Рузе, что ли. Был мужик, был отец, и на тебе, ни мужика, ни отца... Брат? Да какой он брат, одна фикция...»
Егора Димка почему-то все больше ненавидел.
За что, сам не знал, разбираться в своих чувствах не собирался, хотя... Совпало все: болела мама, вспомнила о пропавшем когда-то и где-то сыне, потребовала вызвать и умерла; Егор приехал — вдруг запил отец, вообще чуть не сгинул, пьянствуя в провинциальных гостиницах; Димка остался делить жилплощадь с братом, который чудил и доводил его изо дня в день — и что-то стряслось, явно при участии Егора, в их долбаном театре, был пожар и погибли люди. А потом окончательно доконало Димку ночное приключение зимой, когда они уворовали из больницы девушку. Воспоминания о той ночи больше распаляли и нервировали Димку: он не мог забыть лица девушки и лица брата, который тащил ее на себе, словно превратившись в борова или в дикую гориллу со стальными мускулами.